Выбрать главу

Кому же и быть здесь, среди болота. Вон и хата рядом, в самой мокрети, во дворе одни ветлы с вороньими гнездами. Так когда-то обласкали в Сыровцах прибившегося к селу цыгана с женой — землицу под хату отвели по пословице: на тебе, убоже, что нам негоже. А цыган прижился, прирос в Сыровцах, не водил ни садка, ни кабана, другое росло у него богатство — целый табунок ребятишек, живых, черноглазых, да таких красивых, что все село засматривалось. Старшим был Микола, Марийкин сверстник, ребячий атаман и заводила.

— Марийка! — Микола резал камыш, видно для топки в долгую зиму, стоял, в одной руке серп, в другой беремя длинных светлых стеблей, звал, просил остановиться.

Вот еще! Сама не понимая, что с ней, Марийка застыдилась, вспыхнула алым цветом, нагнула голову и пошла дальше. Вот еще!

Она вспомнила, как давала стрекача с Коновыми девчатами от высыпавших на темный луг «чертей» с горящими глазами и выщерененными ртами, но сейчас это вызвало в ней лишь легкую иронию, и встреча с Миколой сняла с нее напряжение, которое владело ею на безлюдной улице — рядом живая, хоть и забубенная, душа. Чего-то другого стыдилась она… Мягко занемели ноги, когда Марийка услышала Миколины шаги за спиной. Вот еще! Он догнал, взял за руку, Марийка с усилием выпростала ее.

— Что тебе?

Будто только сейчас Марийка увидела, какое у него не по-мальчишечьи твердое лицо, какие белые зубы, какие темные, в густую синеву, глаза, и в них таятся теплые искорки.

— А я знал, что ты приехала.

— Ну и приехала, а тебе что?

Микола отвернулся, повертел в руках серп с белым мочальным налетом по старому железу, сузил темные глаза.

— Так… Як що — только слово скажи… Поняла?

Она ничего не успела сказать, да ничего и не могла бы сказать… Микола прыжками побежал вниз, махая серпом, крупные лопатки ходили под ситцевой, не по времени, рубахой.

— Прощай! — крикнул и скрылся в зарослях очерета.

— Прощай… — И Марийка медленно пошла дальше.

Видел бы Василек родную хату — душа облилась бы кровью. Вот уж вправду: из одной прорехи выбились — в другую угодили… Когда пришла Марийка, Настя с Грицьком тоже только вернулись — были в поле, колоски собирали. По их изнуренным лицам Марийка видела, сколько исходили, да что — исходили, на коленках излазили, чтобы отыскать на давно облазанном такими же, как они, жнивье беремечко серых, обмякших под дождями стеблей с драгоценной зернью. И посчастливилось им выкопать на копаных-перекопанных огородах с лукошко мелкой, побитой гнилью картошки. С тем и вернулись в хату.

Поглядела на них Марийка и, может, впервые подумала о том, сколь живуч на земле человек. Вот уж, кажется, тьма и тьма над Настей и Грицьком, и зима впереди, а бьются за жизнь; дотянут до весны, там трава пойдет — щавель да крапива. Если пошли в Василька с его отчаянной жизнестойкостью — доживут, не пропадут. Да и тетя Дуня с дядей Артемом рядом, а у них закон свой, крестьянский, оборонят от гибели, последним поделятся.

Отдала Марийка свои гостинцы, да не этого они хотели — не могла Марийка без боли смотреть в глаза, ожидающие от нее хоть словечка про Василька. Но она и сама мучилась тем же, молча слушала глухие всхлипывания Насти.

На обратном пути, хоть и горько было на душе, а около мостика замедлила шаг; сгорая от стыда, косила глаза на заросли поваленного, перепутанного очерета. Миколы не было. А за мостком увидела: из одной хаты в другую переходят улицу двое — один плотный, прямой, с неожиданно тонким белым лицом, в новеньком дубленом полушубке, в серой смушковой папахе, и у Марийки упало сердце: Кабук! Потому что во втором — по старому кожушку до пят и шапке с болтающимися, как у дворняги, ушами — Марийка сразу узнала Франька. Возле кого же крутиться Франьку, как не возле Кабука. Вчера вечером, за скромной вечерей, устроенной тетей Дуней в честь дорогих гостей, за беседой о житье-бытье в Сыровцах, два имени соединялись вместе — Кабук и Франько Заколюжный… Франько и Кабук. Вот он какой, Кабук!

Кабук — власть на селе, посаженный немцами староста… Но человек он не пришлый, из своих, из коренных крепышей-хозяев, которых и след простыл, ни слуху ни духу не было с далеких Соловков. И Кабук давным-давно пребывал в нетях, и даже при виде лучшей на селе хаты люди перестали вспоминать бывшего ее хозяина: хату отдали Савелию Захаровичу Ступаку, фельдшеру, ученому человеку, и стала она сельским медицинским пунктом и вообще очагом просветительства — большая библиотека Савелия Захаровича была всегда открыта для сельчан. И если слышалось: «У Ступака був», то смотря кто говорил: коли дедок, то врачевал у Савелия Захаровича «кляту хворобу», коли хлопчик — за книжкой бегал…

О Кабуке совсем забывать стали. Пришли немцы — как из земли вырос. Обиды на земляков за позор свой не держал будто; вселялся в родные стены — благодарно хвалил Савелия Захаровича: дождалась хата владельца такой же чистой и справной, какой ее оставил когда-то Кабук. Вроде бы вчера выехал — сегодня въехал. А уж цветник был во дворе — такого Кабуку, поди, не мнилось в самых радужных грезах о Сыровцах. Цветы были не меньшей страстью Савелия Захаровича, чем лекарство и книги, понимал он так, что целит сама красота земная… На Ивана Купалу ходят девчата возле хаты, глядят через тын, в глазах радуги полыхают: вот где цветы диковинные, на венки бы! Глядь, Ступак на крылечке с ножницами: какой дивчине какой цветок по сердцу? Самые красивые цветы, бывало, Ульяне: куда поплыл ее венок — не ведомо, а сердце прибилось к той самой хате, к Юрку Ступаковому…

Словом, оглядел Кабук свою хату — как меду напился. Правда, внутри лекарствами припахивает, но решил — проветрится, времени теперь на это хватит.

Савелий Захарович ушел к старенькой матери в развалюху, да и практика его на нет пошла: люди стали забывать о хворобах своих, иная беда, куда страшнее, вошла в хаты. Ну а Кабуку ли мозги сушить, что дед Федосей поясницей мается, — другое было на уме: полагал он весной распахать колхозное поле, отмежевать каждой семье по клину согласно едокам, небось на своей-то земле пупки не развяжутся. В корень глядел Кабук, не цветочками Савелия Захаровича умилялся… Тут же, в самую свою зрелую пору, цветочки и погибли, считай, все до одного: немцы, как приедут, — на постой по дворам, начальство к Кабуку, а где начальство, там стол горой и шнапс рекой, ночная топотня по двору, все цветы и потоптали, машинами спьяну втерли в блевотную желчь.

Вчера же вспоминала тетя Дуня: дня три прошло, как явилась в Сыровцы вражья сила, на село ночь пала: затаилось, ждет — что будет? Вдруг прибегает тетка Ганна:

— Ой, людоньки, держить мене, бо впаду: нимци у панского маетку с Кабуком балакають, так там и Франько-дурный. По-ихнему швергоче! Як семечки грызе! Ей-бо! Ума з носа упало, а швергоче, як та сорока…

Стал Франько при Кабуке переводчиком.

Болела у Ганны душа: муж Иван и сын Федор в армии, узнают немцы — не помилуют, а все же вскорости схватилась с Франьком.

С утра в Сыровцах был переполох: двое немцев приехали на лошади из Калиновки, кур собирали по дворам. Оба, видно, из обоза: ездовой — преклонных уже лет, в очках, сидит за вожжами, носом поклевывает, второй помоложе, толстый, как боров, не иначе к котлу приставлен. Ходят с Франьком по хатам, куда войдут — оттуда куриный крик на все село.

Явились и к Ганне. Та уже знала, что за миссия, связала своим хохлаткам крылья и лапки да в кошель их — и в погребник, а погребник аж у конопель. Даже перья успела подмести.

— Нема, — говорит Франьку, пепеля его ненавистным взглядом. — И на развод нема, ни курей, ни пивня!

Франько — немцу, немец — что-то Франьку.

— Ты ж, Ганна, пошукай, — топчется Франько в своем кожушке, бегает глазками по двору.

— Чи хозяйка я, чи не хозяйка? То ж ты, не поймавши, скубешь, а я свое хозяйство знаю… Нема ни кур, ни пивня…

Немец, как понял, что сказала злая фрау, фыркнул с издевкой — Франько перевел:

— Какая ж ты хозяйка, что кур не припасла!

Тут уж Ганна не стерпела, по самому больному месту ей угодили.