Выбрать главу

— А! Так оце я не хозяйка! А ты бачив моих курей? — наседает на немца. — А! Бачив? Мои куры як сниг белесеньки, а цыплятки як ромашечки в трави! Я б своему сыну припасла! Ох, припасла б! А твоя маты хозяйка?! Что ж вона тоби не припасла? Пустыла тебе по свиту чужих курей просыты! По всий земли расповзаетесь да на чуже рот раззявляете!

Разошлась Ганна, аж соседки в окна повылазили.

— Вас? Вас?[2] — хлопает немец глазами.

Тут-то Франько, видать, и вспомнил, как однажды, войдя в гнев, Ганна побила его, тянет немца со двора, крутя пальцем у своей головы и пожимая плечами: мол, не в себе фрау, какой с нее спрос. А Ганна ему вслед:

— Гляди, Франько, наиграешься в чужую дуду!

Яков Иванович, когда услышал эту историю, посмеялся и сказал:

— А Ганна-то в самую точку сказала, в германскую бандитскую суть проникла.

Да, тут Кабук, должно, промахивался: не было в Сыровцах человека никчемнее Франька: прыщ и прыщ, а прыщ от гнилого нутра. Кто и ждал чего-то от планов Кабука, чесал в затылке: Кабук-то Кабук, да вот Франько… Слеп слепа ведет — оба ямы не минуют. Может, вон полицаи не дадут упасть. Есть их трое в Сыровцах, нашлись и такие, ходят по ночам с винтовками, караулят село, да и днем доглядывают: объявилась незнакомая личность — кто, откуда, не партизан ли, упаси господи?

И еще слышала вчера Марийка о Кабуке: один вернулся в Сыровцы, отца с матерью похоронил на Соловках, один и бобылюет в хате со старушкой, приживалкой, дальней родственницей. Вернулся, вспомнил давнюю свою любовь — Фросю Петрик. А она уже свое счастье нашла, и хоть не знает, жив ли, нет ли муж, ушедший на войну, хоть и бедует с пятилетним хлопчиком на руках, а гонит от себя Кабука, не берет грех на душу — такая молва идет в Сыровцах. Ломит ее Кабук, зверем распаляется — она стоит, не гнется… Слышали люди: шел от нее поздним часом — волком выл на всю улицу.

Но это все лирика, а вот как поведет себя Кабук с Яковом Ивановичем Зелинским? Жива в Кабуке любовь да, наверное, жива и ненависть: не кто иной, а партиец Зелинский приезжал из губкома в Сыровцы ликвидировать как класс кулачество. Поля-то с Фросей подруги были, но венки у них вон как разошлись: у одной счастье к ее же порогу пришло, у другой сгинуло в неведомой дали…

С крайним риском шел Яков Иванович на вторую свою встречу с Кабуком.

Упало сердце у Марийки, видела: Кабук заметил ее, стоит, ждет, близко уже бледное, нестарое, мягкой лепки лицо с небольшой скобкой свисающих усов; ожидающе, будто даже любопытно — ну-ну, какая ты есть, Марийка? — поигрывали глаза. С колотящимся сердцем миновала Кабука, он отстранял своего спутника, с суслиным свистом говорившего ему что-то; мелькнуло, как тетя Дуня вчера обмолвилась о Франьке: «Не укусит, так подуськает» — и все время ее сопровождали поигрывающие глаза Кабука. Спиной чувствовала до самой хаты… Там только оглянулась: Кабука с Франьком уже не было, улица пусто уходила вдаль, к четкому в стылом небе квадратику ветряка. Выдохнула тяжело застоявшийся в груди воздух.

Открыла дверь — глазам не поверила: в горнице, за белой холщовой скатертью — на ней знаменитые тети Дунины огурчики в осыпи чеснока и укропной зерни, сияющий в солнце графинчик, крупно нарезанная хлебина свежей выпечки, — за этим фантастически придвинувшимся из прошлого столом сидит дядя Артем с «хлопцами»… Хлопцев-то, правда, поубавилось, но, однако же, вот они — дядька Денис со своим приветливым, в оплетке тонких морщин, лицом, фельдшер Савелий Захарович, над которым почтительно склонилась тетя Дуня. Незаметно будто бы сидел Яков Иванович, но он и был объединяющим центром в доброй компании. И вместе с ослепившей Марийку неправдоподобно мирной картиной в нее ворвалось: сегодня же Седьмое ноября!

Праздничную трапезу не начинали, ждали ее. И когда тетя Дуня посадила Марийку за стол и сама примостилась рядом с ней с краешку, Марийка по уловленному будоражащему всех напряжению поняла, что собрались только-только, спешно, по чрезвычайному случаю. Да она уже и знала, по какому, в ушах еще звучал обрывок фразы дяди Артема — поймала, как только открыла дверь: «…так и сказал, хлопцы: под знаменем Ленина — вперед к победе!»

Сейчас дядя Артем, разливая из графина в граненые стопки, говорил с плохо скрываемым волнением:

— Ты уж извини, Марийка, мы тут…

— Радио слушали…

Это была вспышка давно копившегося в ней, через силу скрываемого восстания, крик обиды за все, чем исстрадалась Марийкина душа. Ей должны были верить. Верить! Да и что толку от конспирации — раньше маминой, а теперь дяди Артема? Разве Марийка не поняла сразу, что вчера маскировал он, говоря дяде Яше с наивной хитрецой: «Откуда пришел, куда ушел? Поди разберись. Добрых людей много, почему не помочь…» Вчера же вечером осторожно, тихо говорили о партизанах, и стоило сопоставить факты, протянуть ниточку от одного к другому… А тетя Дуня, когда поужинали, спать собрались, долго не выходила из комнатки дяди Яши, видно, говорили про тетю Полю, про то, что у нее с дядей Яшей будет ребенок. Выйдя зачем-то в сени, Марийка услышала другое… Жаловалась тетя Дуня: «Знают же на селе, а вдруг немцы дознаются… Ведь смерть тогда всем нам… В лежак на горище вмазал, як що — лизе и слухае… Ой, маты-богородица…» Трудно ли было сообразить, что разговор шел о приемнике…

Дядя Артем с растерянной улыбкой — графин повис над столом — глядел на Марийку в полной тишине, и она уже казнила себя за эту самую вспышку внутреннего восстания, но дядя Яша, тихо рассмеявшись, обнял ее:

— Перехитрила тебя Марийка, а, Артем Федорович? Что ж, в рост идут молодые побеги, через огонь и пепел пробиваются, старые мерки уже не годятся…

— Ой! — простонала тетя Дуня. — Куда ветерок, туда и умок… Зина небось с ума сходит.

Дядя Артем крепился, молчал, потом, выдохнув с облегчением: «Да-а-а», понес над рюмками графин. И уже спокойно, не боясь, — Марийка еще во власти терзавших ее чувств слышала: и для нее, — рассказал о параде в Москве и о речи Сталина… Это было невероятно: враги под Москвой — и вдруг парад на Красной площади… Как всегда! Но почему же невероятно? Никогда Марийка не задумывалась: устоит ли Москва? Могло ли быть иначе?! И вчерашние слова Конона: немцы у самой Москвы — не вызвали в ней ничего, кроме смутной душевной тяжести. Только теперь к ней пришла мысль, что могло, могло быть иначе, она ужаснулась ей… Но вот парад в Москве… Как всегда! И может, там, под Москвой, отец? И Василек?

— Сталин в Москве — Москва голову не склонит, — похрустывая пальцами, сказал Денис, и все согласно закивали.

Длилось застолье, Марийке тепло стало, хорошо — и от праздника, и от того, что ее не сторожатся, стало быть, поверили, приняли…

Когда все разошлись, она рассказала, что видела Кабука.

Артем потер кулаком подбородок:

— Ну, Яков Иванович, теперь других гостей будем ждать.

— Я тоже так думаю… — Дядя Яша скрючился над столом, худой, почерневший, видно было, что он утомлен до последней степени, только глаза жили своей замкнутой жизнью.

Про Миколу Марийка не сказала даже тете Дуне… Только как залезла на печь, окунулась в горячий хлебный дух, прикрыла веки, так он и встал перед ней с серпом и оберемком очерета, в легкой ситцевой рубахе… Как снеговой ручеек, сверкали зубы на темном лице, густой синевой звали глаза.

— Кабук! — прохрипел дядя Артем и кинулся в сени.

Марийка глянула в окошко — узнала мелькнувшую во дворе прямую плотную фигуру, тетя Дуня замерла у печи — лицо искажено страданием, худые узловатые руки повисли, как плети.

— Господи…

— Здорова будь, хозяйка! — Кабук вошел в сени, смотрел на тетю Дуню из-под смушковой шапки жестко поигрывающими глазами.

— Заходьте в хату, — прошептала тетя Дуня.

Кабук коротко рассмеялся:

— Как же это, балакают на селе, зятек приехал, а вы молчите… Це погано! — Кабуку трудно давался взятый тон, дыхание у него перехватывало. — Что ж теперь-то в хату приглашать? Мне там делать нечего.

Тычком ладони растворил дверь в маленькую комнатку, убрал с дороги выросшего перед ним Артема.

вернуться

2

Что? Что? (нем.)