Выбрать главу

— Помочь, Артем Федорыч? — начал нервничать Кабук, боясь, что у немца лопнет наконец терпение. — Копаешься, как курица в дерьме.

Дядя Артем молчал, продолжая возню с лошадью, и в какой-то момент Марийка вдруг поняла, что это именно возня, игра, имитация, она же знала, как он может делать свое дело! Что-то за всем этим крылось — за утренним визитом незнакомого человека, за подозрительно навостренным поведением Конона, за этим творящимся на ее глазах, скрытым под видом бессилия саботажем дяди Артема — он просто-напросто дурачил немцев! Теперь Марийке казалось, что и Кабук, снующий возле кузни с растерянным злым лицом, чувствует подвох: Соколюк волынит, чтобы подольше задержать немцев у себя во дворе. А Марийка глядела на обреченно согнутого, хмурого дядю Артема, на его большие руки, брезгливо держащие копыто чужеземной лошади, и в ней метались жалость и тревога — опасно играл дядя Артем.

Что-то там у него сверкнуло, дядя Артем ойкнул.

— Вот! — совал он в лицо Кабука свою пятерню с разъято загнутыми пальцами: темная струйка крови переливалась с одного на другой. — Мать твою, с твоим конем… Марийка, неси желчь!

— Что же ты делаешь, сволочь этакая! — застонал Кабук. — Смеркается же!

Марийка вбежала в комору, схватила с полочки бутылку, покрутила торчащую из нее, смолянно засохшую палочку — она подалась. Выскочила во двор. Большая янтарная капля обволокла одеревенело согнутый кровящий палец, дядя Артем тяжело, прерывисто дышал, и в этом дыхании Марийке почудился сдерживаемый злорадно-торжествующий смех… Тут она близко увидела осыпанное пудрой лицо главного немца, из-за его плеча тянулись остальные — внимание их привлекла эта диковина, эта бутылочка с целительной жидкостью.

— Вас ист дас?[3] — проговорил немец, ни к кому не обращаясь, но Франько тут же подскочил, заискивающе замигал белесыми глазками, затараторил по-немецки; вид его выражал крайнюю польщенность возможностью показать себя, стоять вот так, рядом с важным лицом, а не позади Кабука.

В несколько ловких движений, сразу и намертво сломивших ярый нрав коня, дядя Артем кончил дело. Вбил последний гвоздок, положил молоток на жернов, сказал Кабуку:

— А ты говорил — зверь. Он телок телком.

Кабук стоял перед ним красный, вспотевший, губы кривились в обидной обескураженной усмешке. И с этой усмешкой он стал заводить лошадь в возок. Немцы, гомоня, перекликаясь с теми, что стояли на улице, рассаживались… О Франько забыли. И тогда он, дернув головой, будто вспомнив что-то, подскочил к Марийке, выхватил из ее руки бутылочку с желчью и уже протягивал недоуменно глядевшему на него главному немцу.

— О! О! Гут![4] — наконец понял его немец, сухо, покровительственно рассмеявшись, и, держа за горлышко двумя холеными пальцами, передал бутылочку кому-то сзади.

Немцы тронулись. Кабук, гневно глянув на машущего им шапкой Франька, крутнулся, нервно перебирая вожжами, возле своей повозки.

— Ну! — опоясал кнутом застоявшуюся лошадь.

Франько пустился за ним, что-то крича, уши нахлобученной на голову шапчонки болтались.

Тетя Дуня, стоя в двери, трясла кулаком вслед немцам:

— Щоб вы поганую рану на своий морди помазалы тею желчью!

Дядя Артем устало обнял ее, повел в хату.

— Може, так и буде…

— Ой, Артем, пиду до Мелашки, у ней младшенький зовсим поганый. Хотя б не преставывся хлопчик.

Тетя Дуня уже забыла о злополучной бутылке, ее милосердную душу обуревали иные тревоги.

Издалека, из заволочной тьмы, наплывающей с реки на огороды, слабо донеслась частая винтовочная пальба, тут же взахлеб забубнили автоматы… «Вот оно!» — облегченно плеснулось в Марийке, этот всплеск мгновенно размыл напряжение, с которым она прожила весь долгий день. Все время ее томило ожидание чего-то, чем должно было взорваться грозовое нагнетание дня, — и грянул гром. Ничего больше не было слышно, только дальнее, ослабленное расстоянием, выныривающее из влажной темени бульканье, торопливые, сдвоенные, строенные выстрелы, по Марийке, застывшей возле Артема Соколюка, чудились отрывистые крики, лошачье ржание, треск ломающихся дышл…

Артем грузно, устало, как после тяжелой работы, стоял в дверях, обратив спокойно-проясненное лицо в наплывающий на хату морок. Марийка прижалась к нему, большому, горячему, и он охватил ее плечико огромной ладонью, и так они стояли, понимая друг друга, вглядываясь в непроницаемую мглу, где жила, пульсировала малая частичка большой войны. Они пытались прочесть невнятную скоропись перестрелки, молча переживая исход…

Марийка не сознавала этого, но там, во тьме, жило, трепетало крылышками первое реальное возмездие за все, что жестоко навалилось на нее, она как бы высвобождалась из-под каменной тяжести, и ликующая радость билась в ней. Ей казалось, все погруженное в темень село, вся простершаяся до самой Москвы земля слышит этот пульсирующий клочок войны. И чувство не обманывало ее. Село, высоко стоящее над рекой, над лугом, загасило каганцы, вышло во дворы, прильнуло к окошкам, не понимая и догадываясь, боясь и торжествуя, крестясь и сжимая кулаки… Люди давно подспудно ждали того, что вершилось в окутанной теменью луговине, — кто желая, а кто и пугаясь, — и, когда смолкнет последний дальний выстрел, долго не заснут Сыровцы, с разламывающей голову тревогой, надеждой, мольбой о сыновьях, блуждающих где-то в этой огромной ночи, в сотрясающей землю буре…

Могла ли уснуть Марийка!

По смолкнувшей в глухой темени улице диким летом протопали копыта, прозвенели колеса, по неразборчивым, как гудение шмелей, голосам, по злому, гонящему лошадь выкрику она поняла — Кабук с полицаями… Туда, в далеко, немо молчащую лощину…

И уже спустя долгое время — робкий стук в окошко…

Давясь и завывая, рвалась на гремящей цепи Кононова собака.

— Тетя!

Хату никогда не запирали на ночь, а сегодня, когда замолкли выстрелы, Артем еще долго стоял на пороге, потом задвинул засов… Но почему рвется собака?

Марийка спрыгнула с печи, Артем уже стоял в темноте посреди кухни, не подходя к окошку.

— Тетя? — прошептала Марийка. Состояние настороженности, владевшее дядей Артемом, передалось и ей, она успела подумать: неужели еще не все?

— Это не тетя. Стой тут, не выходи. — Артем подошел к двери, приказал, прежде чем прошуршал засов: — В комнату, быстро!

Она подождала длинную, длинную минуту — ни звука, ни движения, только, царапая тын, беснуется собака. Дальше не смогла, вышла из хаты.

«Да, еще не все», — поняла сразу: Артем склонился над кем-то, неудобно свалившимся на призьбу возле окошка. Сначала она подумала: пьяный гуляка забрел во двор. Но эта мысль тут же погасла — в такую-то ночь?

— Помоги мне, — глухо сказал Артем, и оборотясь к Кононовой хате: — Чтоб ты задавилась, сволочь…

Они втащили пришельца в сени, потом в комору — он бредил, изо рта вываливалось тяжелое бормотание.

Собаку кто-то унимал, она перхала передавленным горлом.

— Артем! — испуганный голос Конона из-за тына. — Артем!

— От сволочюга…

Артем водил коптящим огоньком по обмякло вздрагивающему на скрыне телу. Марийка узнала этого человека — тот, с которым дядя Артем «не сладился» утром, — и открытие не поразило ее. Она только представила, содрогнувшись, чего ему стоило дойти сюда из тьмы — через луг, через речку, через огороды, чтоб постучать в окошко и после этого свалиться на призьбу.

Тусклый пляшущий свет. Истертое до ниток кирзовое голенище с наростом замешенной на чем-то грязи… На стене, в железном кольце, торчала швайка — дядя Артем колол ею кабанов, своих и когда просили соседа. Сейчас швайка пригодилась, лезвие, прохрустывая нити, осторожно разъяло голенище, из него плеснуло темное, пахнущее остро и тошнотно. Разрезали и прилипающую к ноге штанину — Марийку закачало от того, что она увидела.

вернуться

3

Что это? (нем.)

вернуться

4

Хорошо! (нем.)