Выбрать главу

Но теперь-то она знала, что делать. Мгновенно вспыхнула перед ней пришкольная травяная лужайка, белые рубашки, красные галстуки, обожженные первым солнцем ребячьи лица и — мама с папиными карманными часами в руках… Да, да, теперь она видела то, во что когда-то просто играла и чему посылала проклятия бедная тетя Сабина.

Она обегала глазами комору… Вот! Тетя Дуня вывесила на жердине извлеченные из скрыни одежды — просушить после зимы, Марийка сдернула ситцевый платок, пошарила в ящике для пряжева — попалось веретено. Наложила платок жгутом, подвела под него веретено и туго закрутила, безотчетно, ревниво отстраняя пытавшегося помочь ей Артема — он не верил своим глазам: да Марийка ли это? Да, да, это она, нет только мамы с часами — засечь время… Возникавшие на голени темные жидкие волдыри опали, затихли, на пол падали редкие капли… Все!

— Марийка! — Артем облизывал сухие губы, преданно, как на старшую, глядел на нее. — Как же ты сумела? От молодчина…

— Я побегу к Ступаку. — И — по инструкции: — Так нельзя оставлять больше двух часов. Может наступить омертвение ткани, даже паралич.

— Беги, беги.

Раненый застонал, неуклюже переворачиваясь, губы его, тоже сухие, как у Артема, разомкнулись, слабо задвигались, и вдруг Марийка встретилась с его глазами — в них была осмысленная жизнь.

— Под Лысой горой… в глиннике… наш… комиссар… пораненный… Зелинский Яков… Его нужно туда, к нам…

Глинник…

Перед праздником или накануне воскресенья вся сельская ребятня там, на глиннике, на Лысой горе… Какое же воскресенье, какой праздник на подворье, коли хата не побелена, призьба не вымазана, не подведена ровным, как бровь на белом личике дивчины, шнурочком… А доливку помастить! Опять же нужна глина, веселая червонная глина. Кому бежать на Лысую гору? А у кого ноги как ветер.

— Галька, за глыною!

— Грицько, за глыною!

— …щоб як мак!

— …щоб як солнце!

— …щоб як кривь!

Побежали. Ждать-пождать — нет ни Грицька, ни Гальки, ни глины. На Лысой горе свой праздник! Стружится глина под заступами: девчата печурок да лежанок понаделают, хлопцы нор нароют — пугают оттуда девчат, выглядывая зверьми, — вой, визг, смех… Пока-то вернутся в село! А вечерами зияет темными норами Лысая гора, людей стращая, — ведь и без того живет молва о давнем: едут купцы в Калиновку, на ярмарку, торговать сукном, пристанут кони в гору — тут и ждет молодецкая засада: князья в платье, бояре в платье, будет платье и на нашей братье.

Знай про ту молву немцы, — может, остереглись бы ехать на званый ужин в Калиновку через Лысую гору…

Как услышала Марийка дорогое, родное имя — от ног до макушки натянулась тонкая больная струна. Стучало в виски: Яков Иванович там, в глиннике, в страшной ночной тьме, один… И оказывается, всю долгую зиму он был рядом, в лесу, в партизанах, и от этой мысли ей стало еще жальче дядю Яшу. Но жалость не убила в ней волю, смятенный разум метался, искал единственную возможность спасти дядю Яшу, и она понимала, что теперь нельзя терять ни минуты.

Она перерезала улицу, побежала вдоль канавы, под панским садом — там собак нет, можно пройти «без огласки», а в случае чего — в канаве притаиться. За садом, на отшибе, — затерянная в темноте завалюха Ступаковой бабки, только вблизи увидела: в окошке ходит мутный желтый свет, пересекаемый быстрой тенью. Все село во тьме, а тут свет и движение… Перескочила тын, прильнула рядом с раскрытым окошком, заглянуть мочи нет. Говорил Кабук («Вернулся!»), задышливо комкая фразы:

— Подлетаем к Лысой горе. Там все и было. Кончилось все. Один этот крутится, как лунатик, на дороге. Сколько — не считал, лежат дровами. Дровами лежат. Этих, партизан, паразитов, след простыл, возок, коней угнали. — Застонал, как ужаленный: — Немцы ж не слезут с села! За село боюсь! Сами в петлю просимся!

— Хоп… И не шуметь. — Голос в самое ухо, тупой, как обух, тяжелая рука, сдавившая запястье, гнилая сивушная вонь. Вгляделась — похолодела: полицай Трохим. — Э, э, Тулешева гостюшка… Пидем у хату, побалакаем…

— Что еще там?! — услышал Кабук. — Кто там? Ты, Трохим?

— Иди, иди, стерва, — сдавленно шипел Трохим.

Вошла, споткнувшись о порог, вся в свету, как совенок выпал из гнезда… Прошитые страхом глаза Савелия Захаровича — за нее, Марийку, за то, что погнало в темень и риск… Ошеломленно онемевшие зрачки Кабука… На ослоне — навзничь, измято, изломанно — немец: френч расстегнут, слепит разорванный тельник, запятнанный, как промокашка; плоская пилотка отвалилась от спутанных влажных волос. Прошло в Марийке, словно отдельно от нее: кровь-то пахнет одинаково.

— Что тебе? Что? — навис Кабук искаженным, испитым лицом, вздрагивающими вислыми усами. — Что?! Что?!

— Бачу, а вона скризь тын, стерва… — топчется сзади Трохим, дыша сивухой.

И снова — большие, обреченно ждущие глаза Савелия Захаровича… Лекаря Савелия Захаровича… Лекаря…

— Да! У тетки Мелашки Петрусь помирает! — заголосила Марийка неожиданно и так же отстраненно от себя, но уже веря в спасительно пришедшую связность и от этого заливаясь слезами. — Тетя Дуня сказала, до утра преставится! Уже и причастили! Тетка Мелашка косы на себе рвет! Савелий Захарович!

— Тьфу, м-мать в-вашу… Франько!

— Тут я! — вынырнул откуда-то столбик в шапке, стал перед Кабуком.

— Что там, у этой…

— Мабудь, зараза какая! Младшенький тово, на ладан дышит.

— За-р-ра-за?! — в другом, понятном Марийке смысле проговорил Кабук.

— Наше дело сторона, — юркнул куда-то Франько.

— Треснуть из винтаря, щоб и духу не було, — пыхало сзади сивухой.

…Ласкающие сквозь влажный наплыв глаза Савелия Захаровича.

— Ну, с заразой мы еще разберемся, — тихо пообещал Кабук. — Разбер-ремся. Скажи Денису с Мелашкой: раз-бер-ремся!

Немец заворочался, замотал головой, водя по потолку мутными белками.

Трохим выставлял Марийку из двери.

— Треснуть, щоб черепок брызнул, мотаешься по ночам, стерва…

На улице просто и естественно пришло то, чего она искала мятущимся рассудком: «К Миколе. За лошадью».

…Раненого увозили Микола с Денисом: у Дениса нашлась старая повозка, у Миколы были немецкие лошади в ночном. Поехали огородами, под селом, по мягкой, глушащей звуки луговине, — держали на Лысую гору, чтобы взять и комиссара Зелинского. Торопились: далеко на шоссе сновали фары, ища что-то, прыскали, дрожа и зависая, ракеты.

Марийка спала и не спала. Тетя Дуня всю ночь охала, а когда хата наполнилась холодным рассветным сумраком, возникли голоса — Артема и Дениса. И только тогда Марийку как накрыло что-то, и она увидела сон: солнце поднимается над глинником, оставляя над землей зыбкое золотое сеево, и к нему на длинных колеблющихся стеблях тянутся маки, красные, как кровь.

А пришло время торф копать…

Раньше-то это был праздник в Сыровцах, как сенокос, как сбор налившейся черным соком вишни или копка картофеля — посуху, в тихую осеннюю прохладу… Так и торф — хоть и малая, а тоже страда: хорошо, когда полны закрома, и хорошо, когда топка на всю долгую зиму. Разве ж то не праздник!

Прокалит землю сухая летняя жара, и придет день, когда с рассвета все Сыровцы высыпают на широкую, в могучей траве, луговину, как бы оставленную уходящей аж за Лысую гору речкой, — там самый торф. Выходили семьями, дворами, испокон веку знали, кому какая работа на доставшейся делянке: отцу с сыном либо брату с братом въедаться резаками в сырое, дегтярно-черное земное нутро, матерям с ребятишками носить масляно оплывающие по граням кирпичи, складывать неплотными — для тока воздуха — рядками, друг на дружку поперек — сушиться… Потом-то хлопот с торфом еще хватит. «Эй, диду, на лузи був?» — «Вчора ще був». — «Як там торф?» — «Сухий, як перець». Значит, надо идти, в горки ставить, чтоб еще сох, чтоб сложить под стриху целенький, легкий, как солома, жаркий, как порох. Зато тогда иди, зима, завывай, рычи — у нас пожар в печи.

И нынче все Сыровцы вышли на торф, только всех-то — старики да бабы с детворой, мужиков на селе раз, два и обчелся: Артем Соколюк, Савелий Захарович Ступак да Денис-косолапый, ну еще с десяток таких же, не взятых на войну по возрасту, по негодности к службе, но резаки держать могущих, ну еще пришли подростки, мнящие себя мужиками — всяк кулик на своей кочке велик: пришел и Грицько с Настей, пришел и Микола-цыган с табуном чернопузой мелюзги… Жалкая тень былого праздника.