«…А тогда был тебе годик…» — переливался в Марийку тихий голос тети Поли, будто Марийка сама вспоминала и сама рассказывала о себе. И она видела далекую весну, зажегшую свечи на каштанах, и в вечернем сумраке от них шло праздничное сияние, и вся улица Артема была заполнена призрачными нимбами весеннего света. Парень с девушкой, томимые идущим от земли влажным теплом, долго бродили средь этих нимбов — они искали место потемнее, как по весне ищут его все влюбленные, и так они забрели в небольшой скверик, он привлек их сгустившейся средь кустов тенью, и когда по хлынувшему на них запаху они узнали сирень и когда обнаружили под кустами скамейку, их охватил счастливый испуг от близкого предчувствия того, что несла им обволакивавшая город огромная теплая ночь.
Они были так поглощены своим уединением, их губы и руки так жадно искали объятий и ласки, что тихий плач ребенка не сразу коснулся их слуха, а когда они все же различили его, то совсем рядом, на другой скамейке, облитой светом неба и цветущих каштанов, увидели наконец темное пятно — там ощущалось слабое живое движение, и там тихо плакал ребенок. В первое мгновение их обоих уколола досада на несправедливость судьбы: теплая весенняя ночь, посулившая им бездумную радость любви, жестоко обманула. «Пойдем отсюда, отыщем другое место», — сказал парень и встал рывком со скамейки, готовый зажать уши, чтобы не слышать назойливо повторяющихся слабых детских вскрикиваний.
Он был неразумен в эгоистическом порыве и с запозданием понял, что неудержимо падает в глазах своей подруги: глубоко сидящее в ней, как в каждой женщине, материнское чувство сказало, что он не может быть хорошим отцом и их нарождающаяся семья будет как бы обезглавлена — чего же стоят его страсть и его ласки!
Она ничего не сказала ему, оправляя платье, пошла к соседней скамье и нашла там крестьянскую корзину, в которой шевелился ребенок. «Лю, лю, лю, лю!» — зажурчал ее голос, и тогда-то парень понял, что совершил глубокую ошибку.
Он приблизился к ней, не зная, что сказать в свое оправдание, девушка бережно взяла ребенка из корзины, прижала к себе вялое тельце — оно еще вздрагивало, но ребенок притих у нее на груди.
Она растерянно повела глазами по темным молчаливым домам — только в одном ярко светились окна. «Возьми», — обронила она, показав парню на корзину, и пошла к этому дому, по воле случая оказавшемуся милицией. По воле же случая в милиции был торжественный вечер и шел спектакль самодеятельности, а мама в то время как раз увлекалась народным театром. Она играла! И папа, сидя среди зрителей, скрепя сердце ждал, когда же наконец опустится занавес…
Девушка вышла из милиции, парень, что-то объясняя, забегал вперед, заглядывал ей в лицо, но она почти бежала, приложив к груди кулачки и не глядя на него. Вслед за ними, в окружении милицейского начальства, в толпе зрителей и актеров шла мама, победно держа в руках Марийку. Одну Дуню из всех сестер Тулешевых наградил бог Ульяной, но теперь и у нее есть дочь… Марийка! Так написано в справке, которую в милиции нашли на шее у девочки.
Каштаны, благословляя ее, поднимали над ней свои свечи, и набиравшая прохладу ночь овевала ее счастливое разгоряченное лицо, и от земли поднимались к ней пьянящие запахи травы и цветов.
Ни она, ни папа, поспешавший за ней с горестной Марийкиной колыбелькой — крестьянской корзиной, не видели, как, прячась в тени домов, раздирая рубаху на груди, падая от усталости и горя, шла женщина — сама не зная зачем, она хотела увидеть дом, в который внесут ее дитя…
— Где она сейчас? Она приходила за мной? — Марийка будто вспомнила что-то, и ей только очень нужно было подтверждение этому ее смутному чему-то.
Вообще странное чувство владело ею — она как бы уже знала все, о чем рассказывала тетя Поля. Выношенное ею в долгих и мучительных раздумьях представало теперь вьяве, свидетельски доказывалось — ей недоставало только кое-каких штрихов, например, этого, — возвращалась ли за ней несчастная женщина, а Марийка должна была знать все до конца.
Тетя Поля сидела, все так же откинув за спину длинные пряди волос и гладя легшую ей на колени Марийку. По улице, баламутя собак, прошли девчата, они пели, их голоса серебряно переливались в морозном воздухе, а вдали слышались гармошка и бубен — танцы кончились и все расходились до домам…
А тогда все началось со спички, с крохотного огонька, отразившегося в глазах ребенка первой живой искоркой…
Девочка была истощена, капризна, она обводила взглядом незнакомую комнату, не находила привычных ей вещей, и ничто — ни ласки мамы, ни чистая простынка, на накрученные из пестрых лоскутков куклы не вызывали в ней интереса, личико ее безучастно, обидно морщилось, и это была мука для Зинаиды Тимофеевны. Она долго жаждала ребенка и по ночам, бредя им, заготовила ему тысячи нежных слов, теперь, осыпая Марийку поцелуями, она осыпала ее и этими словами, но ребенок водил по ее лицу равнодушными глазами и то непроницаема молчал, то хныкал, и Константин Федосеевич, видя, как это ранит жену, тоже не находил себе места.
Да так ли это все просто? Людская молва хранит много трагедий, которые разыгрывались в семьях с приемными детьми… Вправе ли они рисковать?
Он не мог сказать этого жене, знал: ее уже не оторвать от Марийки, да — что таить греха! — его самого обворожило маленькое, беззащитное тельце, но эта упорная отчужденность… Что с тобой, Марийка?
Он выхватил из кармана портсигар, чиркнул спичкой, и вдруг подобие улыбки затрепетало в безучастных до того глазах девочки, она потянулась к огоньку, подула, загасила спичку. Константин Федосеевич зажег другую, Марийка оживилась и снова затушила огонек… И так продолжалась бесхитростная, объединяющая их игра. В конце концов Марийка уснула…
Светало. Мама, всю ночь встававшая к Марийке, забылась в коротком полусне, и через прерывистую дрему к ней пришла мысль, заставившая ее похолодеть. Она снова и снова перебирала в памяти вчерашний вечер, проверяя свои подозрения и боясь признаться Константину Федосеевичу: нет, нет, пусть спокойно идет на работу, она все проверит сама.
— Ну, вставай, вставай, Марийка, доченька моя.
Она поднимала ребенка, придерживая, ставила на постельку, но с ужасом видела: девочка не может стоять, ножки ее неудобно подламывались, и она уже не давалась, дичилась. Господи, да что же это такое? По справке-то выходит, что Марийке год. Год!
Весь двор, вся Соляная знали о ее приобретении, но о первом, обрушившемся на нее горе она могла сказать только дяде Ване. Тут же, чуть ли не под конвоем, к ней был доставлен доктор — флотские традиции требовали от дяди Вани немедленного действия.
Старичок в пенсне — он уже знал судьбу ребенка, — опасливо озираясь на огромного дядю Ваню, долго осматривал Марийку и вдруг с победным смешком поднял ее крохотные ступни к лицу недышавшей Зинаиды Тимофеевны.
— Видите?! Нет, вы что-нибудь видите?
— Что? — не понимала мама.
— Пятки! Вы видите эти пятки?! Ребенок ходил! Сорок лет практики, вы можете мне верить.
— Да, но почему же…
— Процедуры, только процедуры, и мы будем скакать и резвиться.
Дядя Ваня взял доктора за плечи, поставил перед собой, растроганно потряс — пенсне чудом не слетело с его носа — и вынул из бушлата бумажник… Доктор отвел его руку, показывая глазами на Зинаиду Тимофеевну, прижимавшую к себе Марийку.
— …Она приходила?
Марийка слушала тетю Полю, по-прежнему как бы узнавая чередующиеся перед ней события и лица, но глубоко засевший червячок точил ее в продолжение всего рассказа: возвращалась ли за ней несчастная женщина? Тетя Поля медлила с ответом, будто обходила опасное место, упоминание о дяде Ване действительно немного отвлекло Марийку, но она тут же схватилась за ускользающую нить, потому что интуитивно чувствовала нечто главное в этом: приходила ли в домик на Соляной родившая ее женщина.