Выбрать главу

Конон обмахивал себя мелким крестом, как ни шикала на него стоявшая рядом Христя… Одного Константина Федосеевича не назвал Артем Соколюк — не верил в его гибель, боялся взять грех на душу, а может, просто жалел Марийку с матерью…

И настало время каравай делить — он стоял перед молодыми, как сказочный дворец, в обрамлении колосьев, цветов и голубков, и высились башенки-шишки: такой крепкой и богатой должна быть рождающаяся семья, и зижделся каравай на чистых расшитых рушниках, утопал в пучках красной калины, чтоб не увядала краса молодой жены — отныне она хозяйка дома, и пусть ей будет вечное цветение. Встала тетя Дуня, гордая возложенной на нее обязанностью, откраяла шишку вместе с голубком, оглядела застолье — кого ж первого величать? Подает Васильку:

— По праву тебе, сынку: отцом сиротам был и в боях оборонил их счастье. Тебе, сынку…

Низко поклонилась, поставила перед Васильком почетную шишку и чарочку поднесла.

Одобрительно загудела свадьба, закачала головами, дивясь мудрости тети Дуни. Василек, тоже с поклоном, взял шишку и по тому, как посмотрел на Марийку, она поняла, что сейчас произойдет что-то ни с чем не сообразное и унизительное. Все поплыло перед глазами, она только видела протянутый ей Васильком кусок каравая и, одновременно проклиная его и боясь опозорить и зная, что никогда не простит ему этого, онемевшими руками взяла никоим образом не принадлежавшую ей шишку. Добродушные, удивленные, лукавые лица кружились и плыли сквозь наступившую глухоту, откуда-то издали к ней проникло: Зося смеялась злорадно и ревниво, как там, в станционном поселке, когда в хату ввалились ряженые, и мама выговаривала Васильку, смущаясь своей резкости. А он, натянуто улыбаясь, выхватил новую тысячную палево-белую бумагу, положил на поднос остолбеневшей тете Дуне и, торопясь, выпил хмельную чарку.

Долго еще ухмылялся и посмеивался стол — поступок Василька был прозрачно ясен: быть новой свадьбе! «Встать и уйти», — говорила себе Марийка, и, наверное, она бы сделала это, не появись в хате опоздавший к началу праздничной трапезы сам голова сельрады.

— Дарю вам корову, что гребет полову! — воскликнул гость, распахнул кожух и уцелевшей в войну рукой выхватил из него замахавшего крыльями и оглашенно заоравшего красногрудого петуха.

До колик в животах хохотала свадьба, глядя, как Грицько никак не может справиться с петухом, и теснясь на лавах, чтобы дать место отмочившему такую шутку голове сельрады — подарок век не забудется! Петух тряс кровяно налившимся гребнем, норовил долбануть растерявшегося князя в руку. Наконец нашелся догадливый человек — схватил полыхавшую гневным жаром птицу, вынес в сени и кинул в комору — тут же допесся оттуда перекрывший и веселые голоса в хате, и музыку во дворе распевный петушиный крик — принял красногрудый красавец хату своею. А коли есть петух — курочки найдутся, и, стало быть, положил голова сельрады начало новому хозяйству.

А тетя Дуня делила и делила каравай, подносила каждому вместе с чарочкой, и возвращался поднос во главу стола то с бумажной купюрой, то с кашемировым платком невесте, то с бараньей шапкой жениху. И каждый раз должна была убедиться свадьба, что не обманулась, расщедрившись, и требовала к ответу молодых зычным криком: «Горько-о-о!» Жених с невестой тыкались друг в дружку вытянутыми губами, показывая тем самым, что любовью своей окупят свадебные подношения. Ну, так-то! Вся свадьба свидетель, да в три окошка — со двора и с палисада — глядит народ, расплюснув носы по стеклам…

И дошла очередь до Ульяны. Знала бы тетя Дуня о припасенном дочерью подарке, когда посылала ей кусок каравая с ею же самой слепленным голубком! Ульяна одернула гимнастерку, расправила под широким солдатским ремнем, приняла каравай, не испугалась и чарочки. И закаменела белым лицом.

Свадьба ахнула, увидев на подносе пару белых ненадеванных туфелек. Самое сокровенное отрывала от себя Ульяна, прощаясь с юностью, с золотой своей мечтой, всем жертвовала, раз нет с ней Юрка! Закрыл лицо руками Савелий Захарович Ступак, бессильно опустилась на лаву тетя Дуня, а туфельки, как, вправду, два белых голубка, плыли над столом, передаваемые из рук в руки, пока не опустились перед невестой.

— На пидбо-о-рах! — прошептала, не веря своим глазам, невеста и так же, как когда-то Ульяна, прижала к груди драгоценный подарок.

Входил и выходил из хаты народ — сменялись гости за столом, Марийка оказалась во дворе: свадьба продолжалась и здесь. Микола-то давно подавал Марийке знаки в окошко — выходи на танцы-манцы, — но не Микола и не музыка выманили ее из-за стола. Она не дотронулась до каравая, дарованного ей Васильком с явным значением, прятала глаза от глядящего на нее голубка, от гордой шишки, пока, улучив удобную минуту, не ушла во двор — теперь это было ей нужно, чтобы колючий холод студил разгоряченное лицо и пахло подмороженным к вечеру снежком.

Двор начинал погружаться в ранние зимние сумерки; когда музыканты — все те же двое с бубном и гармошкой — делали передышку, сквозь говор и смех толпящихся во дворе и на улице людей издали доносились лай собак, мычание коров — и эти вечерние звуки села подтапливали что-то в Марийке, и покой вливался в нее, когда она смотрела на поднимающиеся над хатами темные дымы, на бледные хрусталики звезд, передвигающиеся средь оснеженных осокорей.

Но потом снова играла музыка, и посреди двора крутился веселый водоворот. Молодежь ничего не хотела признавать — играй ей польку да краковяк, а дядьки с бабами требовали гопака, а нет гопака — топотали, хмельно махали руками то под «очерет»:

Очеретом качки гнала, Зачепылась та й упала, За те мене маты была, Щоб я хлопцпв не любыла… —

то под те же нескончаемые «чоботы»:

Ой, це ж тый чоботы, що с бычка, Наробыли клопоту: де ж дочка?

Дед Федосей вышел на крыльцо, качаясь и держась за дверь, и тут же забыл о наставлениях лекаря Ступака по сохранению поясницы: это же его молодость выписывает вензеля во дворе! Стукнул шапкой оземь, затряс штанами, врезался в толпу:

Ой, йихалы по-над хатою Кобылою волохатою…

Еле выбрался, скособочась и кряхтя от прострела в крестце, заковылял на улицу — до дому, до хаты, — сердобольная женщина шапку нашла, отдала у калитки, отряхая от снега, а то было бы от старухи за то, что голова у ног ума просит.

Отдельно, как вчера во дворе невесты, стояли молодицы, не дождавшиеся мужей с войны, стояли девчата «перестарки», безучастно глядели на танцующих, сами в круг не входили — стыдно. Снова здесь были Ульяна, Кононова Христя, и Марийка, отстранив от себя рвавшего ее в танцы Миколу, почему-то пошла к ним, приникла к Ульяне.

В музыке что-то переломилось: бубен смолк, гармошка тихо наигрывала, выбирала мотив, опробывая его — подойдет ли. Услышав своих сородичей, поющих селу отбой, забубнил и вдруг заорал во всю глотку петух в коморе, и за спиной у Марийки срамно и отчетливо послышалось:

Чуть мене пивень не попирчив — Уже був и крыла растопырчив…

Перебегал горький смешок вокруг, Ульяна обняла Марийку:

— Иди к девчатам, что ты тут не видела… — Вздохнула и затаилась: — Василек любит тебя, а ты нос воротишь. Переборчивая… Зося ему до лампочки, учти.

В окошках хаты качались тени, раздавалась и сходилась толпа во дворе, пиликала гармошка, стучал бубен, и от всего этого Марийке захотелось идти домой.

— Не надо об этом, Уля, пойдем отсюда, — попросила она.

Та снова вздохнула:

— Пойдем. — Сунула руки в карманы шинели, Марийка прицепилась сбоку, и они, в чем-то объединившись внутренне, выбрались из хмельно и жарко дышащего людского скопища. Зося тоже пошла с ними.