Микола обиженно смотрел вслед.
Утром Марийка слышала впросонках:
— Вставай, моя доню, панночка моя…
И показалось — детство кличет ее. Ей хотелось продлить блаженное состояние: вот сейчас она откроет глаза, и летнее утро, обволакивая солнышком, выведет ее во двор, и ноги будут утопать в прохладном с ночи подорожнике, и яблони, купаясь в золотой дымке, протянут через тын крупные, медово пахнущие плоды, и она пойдет в хлев — помочь тете Дуне доить своенравную Кару. В плену у немудреной сказки, Марийке не хотелось открывать глаза, и не успела она загадать — так она делала когда-то, — какой подарок принесет ей долгий летний день: купание в теплой реке или толочу мака в Мелашкиной ступе, — тетя Дуня заметила подрагивание ее ресниц и опять стала ласково тормошить за плечо. И тогда к Марийке резко придвинулась явь: тетя Дуня, мама и тетя Поля ночевали в хате молодых, чтобы убрать к утру оставленный свадьбой вавилон, но почему тетя Дуня будит ее? Не дядю Артема, чей храп выламывался из передней комнаты, не Ульяну, не Зосю, разметавшихся на лавках под ряднами, а ее, Марийку?
— Мама зовет, надень хустку, иди, доню, — сказала тетя Дуня, и тоненький кузнечик застрекотал в голове Марийки: тетя Поля не выдержала и проговорилась.
Она удивилась наступившему в ней спокойствию: ни досады, ни тревоги в душе — только проходящая через это спокойствие жалость: она очень хорошо знала маму, и ей легко было представить, что с ней сейчас творится.
Тишина стояла на улице. В сизой вязи простершихся над панским маетком осокорей огромным малиновым снегирем поднималось солнце. Широкая улица синела снегом, в тишине скрипели криницы, мычали коровы, и — что это? — девушки стояли у хаты неподалеку и пели. «Снидать несут», — догадалась Марийка, и ее тронула забота подружек о молодой жене: она еще ничего не успела сделать в доме мужа, и со всего села идут к ней девчата с завязанными в беленькие платки горшочками и полумисками. Каждая приготовила что повкуснее — надо ж выручить юную хозяйку перед хозяином, она-то еще покрутится между печью и ослоном. И вот идут девчата с узелками — снидать несут. Остановятся у хаты, где живет их сверстница, и поют песню, и та выбегает к ним, тоже с узелком, и стекается живая цепочка к успокоившейся от свадьбы хате: не тужи, подруженька, не кори себя за праздность, потчуй мужа вдоволь, да чтоб вся жизнь так шла — с добрым столом и согласием…
Марийка решила опередить девчат, она почти бежала, тропка взвизгивала, скользила под каблуками, а малиновый снегирь летел за ней поодаль за деревьями и дымами. Только перед самой хатой Василька ноги обмякли, и она на минуту застыла у калитки, трудно дыша, но, приказав себе, прямо, строго прошла искромсанный, истоптанный вчерашними танцами двор. Рванула дверь, глянула на тетю Полю, та, поняв ее взгляд, скрыто от мамы покачала головой: нет, не проговорилась. Марийка села на лаву и не сразу поняла, что встревоженно шептала ей Зинаида Тимофеевна…
Оказалось, другая, все эти дни туго натянутая пружина сдернулась с гвоздя. Когда Марийка ушла со свадьбы, с Васильком был припадок. Последние гости покидали хату, а как уйти, не обняв героя Берлина да не выпив с ним последнюю чарку. Василек незаметно отставлял от себя горилку, но был напряжен и встревожен (Марийка знала — чем!), и в какой-то момент Зинаида Тимофеевна заметила, как лицо его мгновенно осыпало дурным потом, будто ища защиты, забегали глаза…
Зинаида Тимофеевна стала отрывать от него жаждущих объятий дядьков, Василек выговорил: «Не надо» — и, боясь пошевелить головой, ощупывая перед собой воздух, вышел из хаты. Во дворе, еще не угомонившемся, она хотела помочь ему, но Василек повторил: «Не надо» — и медленно пошёл в сарай, припадая на одну ногу. К несчастью, все это не прошло мимо внимания Насти, весь вечер с обожанием наблюдавшей за братом. Она вырвалась из рук пытавшейся остановить ее Зинаиды Тимофеевны, двор смолк от раздавшегося из сарая ее крика. Все бросились туда, жгли спички, остолбенело топтались: Василек лежал на кулях соломы, Настя, охватив руками его голову, причитала, как по покойнику, отталкивала Зинаиду Тимофеевну…
Всех привел в сознание спокойный, будто бы даже со смешинкой, голос Артема Соколюка:
— Тю, невидаль! Перепил парень — за кем нет греха!
Он, видно, понял что-то, хмель с него как рукой сняло. Взял Василька в свои могучие клешни и понес, раздвигая толпу, — лицо налилось кровью от тяжести.
Он положил Василька в комнатушке с входом из сеней, чтобы не привлекать внимания еще шумевших в хате дядьков, и остался с ним, выпроводив и всхлипывающую Настю, и Зинаиду Тимофеевну, и перепуганных жениха с невестой. Вышел, сказал с деланным спокойствием:
— Нехай спит, перемелется — мука будет.
Неуютную пустоту застала Марийка в хате. Сбитые для свадьбы столы Артем еще ночью вынес во двор, расколотил топором, доски аккуратно сложил за сараем. Неприкаянно бродила Настя, подошла было к комнатушке, где спал Василек, стала звать его к завтраку, он буркнул, чтобы оставили его в покое. Тетя Поля с мамой сидели на ослоне, тихо переговариваясь, из-за ситцевой занавески, отгородившей от хаты запечный куток, где было им постелено, вышли молодые. Марийка видела: брачное ложе не принесло княгине и князю долгожданной радости — у всех, и у них тоже, на уме был Василек. Юная жена взяла прислоненный к печи веник, стала мести хату; на ночь женщины стелили себе солому, она была вынесена, и тетя Дуня еще раненько подмела — просто молодая на могла найти себя в тягостной пустоте…
И тогда мама начала просить Марийку, чтобы она пошла к Васильку, и Настя, и тетя Поля просили, они тянулись к ней просящими глазами, и в Марийке глухо шевельнулось подозрение на то, о чем сказала ей вчера Ульяна. Уж не просватывают ли ее за Василька? И мамина резкость к нему, когда он поднес Марийке каравай с шишкой, не просто ли укор за излишнюю поспешность?
Она вышла в сени, снова поражаясь тому, как спокойно и точно работал ее рассудок, постучала в молчащую дверь.
— Это я, Василек, открой.
Комнатушка, с давно не беленными стенами, была погружена в сизый дым, табачная гарь ела Марийке глаза. Василек сидел на топчане, на голом матраце, накинув на плечи шинель, по осунувшемуся серому лицу Марийка поняла, что он не сомкнул глаз за ночь, только курил и курил… С безотчетной жалостью ощутила она одиночество Василька в этой настывшей за ночь, сумрачной от папиросного дыма, неприбранной комнатушке, и с трудом выдержала его полный мольбы взгляд.
Она не могла ошибиться и не ошибалась: Василек молил ее о любви… Милый, хороший Василек… На мгновение она услышала в себе слабое ответное движение, но иная мощная волна заглушила его. Она слишком дорого заплатила за свое место в жизни, и обретенная ею независимость восстала против ее чувства… Милый, дорогой Василек… Прости ей принесенные тебе страдания, ведь и она страдает не меньше, чем ты. Она много жертвовала и теперь снова пойдет на жертву, может быть самую тяжелую, только, как сладкое мгновение юности, оставь ей железный грохот вагонного тамбура…
Стоя на коленях, она обняла его ноги — теперь он был для нее тот, из детства, Василек, и ничто не стесняло ее с ним, она заглядывала ему в глаза, по-сестрински улыбаясь, и сама была совсем маленькой девочкой из домика на Соляной; она возвращала ему его старшинство, которое он было утерял. Василек это понял, молчал, гладя ее спину.
— Я хочу тебе кое-что подарить. — Он отстегнул пуговицу кителя и стал рыться в кармане. Сердце у нее защемило от далекой, знакомой интонации его голоса, так он говорил, когда приносил ей переводные картинки или конфеты. — Вот, смотри… Всю войну берег этот снимок.
Боже мой! На небольшой, плохо проявленной, затрепанной по краям фотокарточке был весь дворик: и папа, и мама, и тетя Тося с Зосей, и даже мать-Мария с матерью-Валентиной, а в центре возвышался огромный дядя Ваня в тельняшке и в бушлате, а на шее у него, свесив ему ножки на грудь, сидела Марийка — она замерла с раскрытым от восторга ртом и высоко, под самый обрез снимка, вскинула руки: смотрите все, она не держится! Это был у нее с дядей Ваней такой номер, она не раз проделывала его на своих представлениях, когда ее оставляли с ним.