«Как она услышала стук в окошко?» — только успел я подумать, как за спиной у старушки возникла девушка; в первую секунду я заметил только глядящие на меня большие темные глаза, и мне показалось, что вместе с каким-то детским любопытством в них мелькнула досада. Впрочем, у меня не было никакой охоты к физиономическим анализам. «Эта лежанка у печи — то, что мне нужно», — решил я, как только мы вошли в основную комнату. Вся изба состояла из прихожей-кухни и горницы. До меня не сразу дошло, что в комнате стоит еще одна кровать с наспех брошенным на нее розовым пикейным покрывалом. «Ну вот, стеснил людей, начнется переселение», — устало соображал я, чувствуя себя непрошеным гостем в чужом устоявшемся укладе. Но такое тепло исходило от протопленной печи. И я решил: будь что будет.
— Спасибо вам, — кивнул я хозяйке. Девушка стояла рядом в неказистом ситцевом халатике, изучающе глядела на меня. — Схожу только за вещичками.
— Спасибом не отделаетесь! — поиграла глазами председательша, и от ее слов мне стало тошно.
Когда вернулся, увидел: девушка ставит самовар на чисто прибранный стол. И сама она преобразилась неузнаваемо: шерстяная голубенькая кофточка ровно облегала ее, нежно гармонировала со светлыми волосами, с большими темными глазами, смягченными тенью ресниц, движения тонких, безукоризненной формы рук были плавны. И тогда сквозь вспыхнувшее было во мне недовольство от этих ненужных хлопот, от навязываемого мне чаепития прошел во мне тихий свет добра… Я и позже не мог объяснить себе этого состояния, этого, до озноба в груди, сознания неминуемой быстротечности того, что происходило… Задувший еще на закате ветер ломился в окна, посвистывали голые ветви яблонь во дворе, в густом, как деготь, мраке. А здесь, в реальной близости от меня, была эта девушка, и я видел: в ней что-то бродило, какое-то тихое смятение — почему бы мне было не принять это на свой счет?
— А бабушка?
— Бабушка? — улыбнулась она. — Это моя тетя, сестра отца. Тетя уже спит там, на кухне, что-то расхворалась к непогоде. Вы озябли, попейте чаю.
Присели за столик, покрытый холщовой скатертью. Тонко свиристящий самовар, две простенькие белые чашки, красная пачка печенья… Было во всем этом что-то покойное, давно забытое мною в торопливых буднях институтского общежития, в моем холостяцком существовании.
— Как вас зовут? Вы, конечно, не из этих мест? — Я понял это с первых ее слов, произносимых необычно твердо.
— Меня зовут Варя.
Я назвал свое имя. Она спросила, откуда я, и, когда узнала, воскликнула:
— Как, вы из Новинска?
— Что же здесь удивительного?
— Нет, ничего. Ну вот мы и познакомились. — Улыбка теплилась на ее мягко очерченных губах. — Пейте чай, пока горячий. — Крепкое перекатывание «р» и «ч» придавало ей какую-то детскую непосредственность.
Я придвинул чашку, с ненавистью к себе чувствуя, как дрожат у меня пальцы. Я был гораздо старше этой девчонки, опытнее, умнее, хитрее, наверное, но все, что успело вырасти за моими плечами, стушевывалось, никло перед ее наивной открытостью. Я пытался внушить себе: банальная ситуация из прописей дорожного романа — ночь, ненастье, случайный оазис тепла в неустроенной кочевой судьбе, встреча с этой девушкой, томящейся в одиночестве, и все, что обычно бывает в такой ситуации…
— Вы правы, я родилась в Белоруссии, — доходил до меня голос Вари.
— Как же попали сюда?
Варя коротко, нервно вздохнула.
— Мне было три года, когда умер папа. — Лоб ее прорезала напряженная складка, Варя будто пыталась вспомнить что-то. — Собственно, его убили еще в войну. Он был партизаном, и в бою получил смертельное ранение. Вы, конечно, знаете, что в войну погиб каждый четвертый житель Белоруссии…
— Да, знаю…
— Наверное, и это неточный подсчет… Папа десять лет прожил с пулей у сердца. А погиб он тогда, на войне… Помните, у Твардовского: «Я убит подо Ржевом…» Когда я подросла, мама много рассказывала мне об отце и читала это стихотворение. С него я и полюбила книгу… И — чтобы в ней была только правда… Я почти не помню отца, но я хочу знать о нем все, хочу, чтобы он жил, понимаете? Жил, наставлял меня в трудный час. Ведь больше у меня никого нет. — И она тихо повторила: — Никого…
— А мама?
— Мама прожила без отца пятнадцать лет…
«Идиот!» — ругал я себя, с облегчением ощущая, как рушится созданная моим воображением конструкция легкого дорожного романа. Я смотрел на Варю и с запоздалым страхом думал о том, что этой встречи могло и не быть. Я благословлял холодный, осенний дождь в пустой степи, и ветер, разрывающий в клочья темные облака, и трудную дорогу, и даже незамеченную Акимом Петровичем яму, изуродовавшую глушитель нашего газика.
— …Ну вот, только-только окончила десятилетку и осталась одна на всем свете… Но тут тетя, сестра отца, она приехала на похороны мамы, и взяла меня к себе.
— Что же вы здесь делаете?
— Работаю библиотекарем, заочно учусь в институте.
— В каком?
— В педагогическом… Пожалуйста, еще чаю. — Она взяла мою чашку, подставила под краник самовара — растрепанно забулькал кипяток.
— Вам нравится это? — Как на замершем кадре киноленты я увидел Витьку. — Ну, вам не скучно будет носить учительский портфель?
— То есть как? — Варя вскинула светлые бровки. — Господи, да что же может быть интереснее — учить детей. Потом… — Она обреченно улыбнулась. — Папа ведь был учителем, и тетя была учительницей. Она сейчас на пенсии, вы не глядите, что она старая, хворая. Это подвижница. Совсем молоденькой приехала сюда, и осталась одна — все отдала школе. Так что это у меня фамильное… Да я сейчас фотографии покажу… Хотя нет, вам спать надо.
— Нет, Варя, мне не хочется спать. — Я первый раз назвал ее по имени, и что-то защекотало у меня в груди. — Давайте будем смотреть фотографии.
Мы сидели рядом, плечо к плечу, я слышал ее дыхание, и волосы Вари иногда касались моей щеки. Снимки были старые, в основном любительские, — отец с матерью на фоне каких-то курортных арок, оба в белых костюмах, она — с теннисной ракеткой под мышкой; тетка среди ребятишек — черное, как у игуменьи, платье, одна рука — на светлой головенке мальчика; опять отец — впалые щеки, прямо, строго глядящие глаза… В общем-то, я не люблю рассматривать чужие семейные фотографии — сознание не проникает сквозь бледные отпечатки в судьбы неведомых тебе людей, от этого и еще оттого, что ты прикасаешься к чему-то интимному, не подлежащему огласке, становится не по себе.
В этой пачке старых снимков заметно выделялся один — величиной, твердой бумагой, хорошим глянцем по выглядывающей верхней части, и, перебирая — по обязанности — серые захватанные листки, я хотел быстрее добраться до него.
Первое, о чем я почему-то подумал: снимок сделан мастером. И уж потом внимание приковало это лицо, занимающее почти всю площадь квадрата, — твердое юношеское лицо, обрамленное капюшоном штормовки, из-под которого был виден берет с десантным значком. Крепкий лоб, крупные глазницы и чуточку иронический взгляд из глубины… Где-то я уже видел этот снимок.
Варя, комментировавшая до этого каждую фотографию, смолкла, в комнате устоялась напряженная тишина, и сразу ставший слышным давящий в окна ветер лишь подчеркивал ее. И еще было слышно прерывистое дыхание Вари — она неподвижно сидела рядом, потупясь, стеснялась чего-то.
— Кто это? — И, не справившись с собой, с неприличной игривостью я добавил: — Если, конечно, не секрет.
— Ну какой же секрет… Это Игорь. Сержант Игорь Потемкин.
Она оживилась.
— Вы ведь знаете, наверно, у нас здесь наводнение было. В апреле, кажется. Да, в апреле. Снега зимой выпало — старожилы такого не помнят, а весна выдалась ранняя, бурная, и реки вскрылись, и с гор потоки ринулись, — словом, «вода, вода, кругом вода». Главное, скот надо было спасать, мы всем селом кинулись, да что можно сделать… Солдаты спасли. Смотрим, вертолеты прилетели, бронекатера прямо по воде прибыли. Пошла работа — плоты пришлось вязать, скот, как с радости, кричит, на плоты лезет, понимает, телята тоже бегут… Тут беда, а в селе как праздник.