Варя говорила, говорила, я не слушал ее, я уже все знал.
— А снимок этот, откуда он у вас?
— Фотокорреспондент здесь был, с солдатами на вертолете прилетел. Смешной такой — людям забота страшная, а он снует туда-сюда, аппаратом щелкает. Дощелкался! Только отплыли — он на бронекатере был, — опять снимает наше село затопленное, присядет, вскочит, как в пляске коленца выкидывает. Волна ударила в борт — он и полетел в ледяную купель. А дна нет, бултыхается, вода его крутит, несет… И катер не может к нему подойти — плот груженый тащит… Тут Игорь и бросился за ним.
«А вот это Витька утаил, когда мы печатали портрет сержанта Потемкина», — безразлично прошло в моем сознании. Как в тумане, видел я милое лицо Вари, притененные ресницами большие, искрящиеся нескрываемой радостью глаза. Это была их радость — ее и Игоря, и Варя отдалялась от меня, а во мне будто разматывался клубок тянущейся к ней ниточки боли. Мы о чем-то еще говорили, не помню уж, о чем, а ниточка все разматывалась и разматывалась, и я не знал еще тогда, что так будет по сей день.
— Господи, да что же это я! Ведь вам спать надо.
— Нет, Варя, мне уже надо уходить. — Я взглянул на часы, было около пяти.
Я оделся, мы стали прощаться. Вдруг она сказала, немного смущаясь:
— Если я попрошу вас о небольшом одолжении…
— Пожалуйста.
— Игорь служит в одном с вами городе. Так вот, он заказывает подвенечное платье, пишет, чтобы я прислала ему размеры, ну, знаете, объем талии, ширину плеч… Хотела завтра выслать письмом, да погода эта проклятая — письмо может проваляться. Вот я и подумала: может, с вами передать?..
Кровь ударила мне в виски.
— Вы полагаете, что это для меня совсем небольшое одолжение?
Она долго, с каким-то испугом глядела мне в глаза, потом лицо ее мгновенно побелело.
— Нет, нет, не надо, простите… Прощайте.
Я вышел в ночь. Холодный ветер ударил по разгоряченному лицу — это помогло прийти в себя. До утра было еще далеко, но оно уже давало о себе знать мутно-бледным, как размытая тушь, небом, но которому проносились еле видные облака. Земля была обнаженно-свежа — так бывает перед первым снегом. «Ну и отлично», — почему-то решил я.
Во дворе председательского дома я заметил движение, сквозь ветер слышны были голоса. «Ну и прекрасно, не надо будет никого будить».
Калитка оказалась незапертой, только клацнула щеколда, и тут же из темноты вынырнул Витька.
— Ты, старик? А мы уже хотели идти поднимать тебя с пуховых перин. — Он приблизил свое лицо к моему — тонко пахнуло сивухой. — Хозяйка наша с бо-о-льшим вдохновением рассказывала, как ты устроился на ночь.
— Все-таки опрокинул солдатскую чарочку? Герой — вверх дырой.
— Что это с тобой, старик? Пустышку вытянул, а? — И он беззвучно рассмеялся.
Я нашел Витькину грудь, в ладонях, сжимаясь, мягко скрипнула кожа его курточки.
— Будем считать, что между нами решено: больше об этом ни слова!
— Хорошо, — высвобождаясь из моих ладоней, сказал он хриплым, чужим голосом. — Решено, старик.
Дверь в председательский дом открылась, и в электрическом свете, упавшем из нее, я увидел во дворе повозку и лошадь. Наш водитель Ус стоял около повозки, поддерживая брезентовую робу, лошадь вкусно жевала овес.
— Что это? — спросил я Витьку.
— Парадоксы двадцатого века. Председатель предоставил выбор: трактор или лошадь. Я выбрал лошадь — для романтики.
— До станции тут километров двадцать, я подремонтируюсь и тоже тронусь — дорога начала схватываться. Сейчас на машине ехать — гроб с музыкой. А коняга, она пройде-ет за милую душу. — Аким Петрович погладил лошадь, она шумно вздохнула.
Потом мы все трое вошли в избу — поблагодарить хозяев за приют. У двери, держа кнутик на коленях, сидел наш возница, старик с жиденькой бородкой, и о чем-то беседовал с председательшей.
— А хозяин где же?
— И-и, хозяин! — сверкнула она глазами в мою сторону. — Нам спать недосуг, побежал насчет глушителя вашего. Самовар не сообразить ли перед дорогой?
— Нет, нет, никаких чаев, нам пора, — сказал я.
Аким Петрович топтался около стола, держа в руках что-то завернутое в газету.
— Вы со станции-то электричкой двинете и Чернопольск не минуете. Заскочили бы в райком и сказали, что у нас получилось. — Он помялся немного. — Да вот это, как его, хозяюшка шанежек напекла, может, завезете гостинец унуку, я-то когда еще доберусь до дома. — Аким Петрович стоял, протянув мне сверток, глаза его выражали крайнюю степень отчаяния.
— Фронтовой водитель Ус, вам не к лицу подобные сантименты.
Аким Петрович отмахнулся от Витьки, как от назойливой мухи.
— Заедем, — успокоил я его. — Давайте ваши шанежки. Да и нам надо заглянуть в райком.
По степи медленно разливался рассвет. Небо начало проясняться, кое-где в разрывах багровевших от холода облаков пепельно светились звезды, и рассвет падал оттуда, сверху, и постепенно в серой кисее легкой проштриховкой возникали продутые ветрами голые рощицы, темные стога, полоски воды в игольчатой стерне.
— Скоро угор пойдет, — подал голос возница, — дорога, должно, посуше будет, рысью побежим.
— На рысях на большие дела! — отозвался Витька. Мы лежали с ним, уютно утопая в свежем сенце — повозка была доверху набита им, оно пахло летом и зноем. — Что-то ты, старик, буйный стал, за грудки хватаешься, это, знаешь ли, не смешно даже.
— Обо мне — мы договорились. А вот что с тобой происходит?
— То есть? — Витька повернулся ко мне.
— Да хотя бы эти твои пикировки с водителем.
— О, Аким Петрович! Могучий человечина. Мы поладили с ним вчера, порассказал он мне об этапах своего большого пути.
— Ну и… как это у поэта: «Вы презираете отцами, их славой, честию, правами великодушно и умно…»
— Александр Сергеич?
— Он самый.
Витька помолчал, покусывая сенинку, вздохнул, снова лег на спину.
— Не то, старик. Пытаюсь я уразуметь, что это за люди, отцы наши. Ну мой-то папа, положим, пороха не нюхал и сделал маме ручкой, когда я еще, говоря научно, в утробе был. Черт с ним. Но возьми ты Акима Петровича. Не поверишь — пять раз ранен был, а ведь здоров как бык. И телом, и духом. Все у него правильно, все «на русском языке». Глыба. Ни щелочки, ни с какой стороны не подкопаешься.
— Тоже мне мышка-норушка…
— Повторяю, уразуметь хочу. Его. А попутно и себя, наше поколение, чего-то нам не хватает.
— Рискованно обобщаешь, мой друг.
— Да, конечно, — задумчиво согласился Витька. — Ты знаешь, я ведь в этом Подгорном был, в заба-авную историю попал…
— Знаю.
Тонкая ниточка боли снова натянулась между мною и Варей, ее чистой, залитой светом комнаткой среди ночи и бьющегося в окна бесприютного ветра. Но теперь это была уже очищающая боль. Там горел чужой огонь, чужой костер любви, но и в мою душу он пролил тихий свет добра. Ты слышишь, Варя?
Понукаемая возницей, оскальзываясь на крутой дороге, лошадь взобралась на угор, и мы увидели солнце.
Огромный лик его над коричневыми перелесками был чист и влажен — это омыли его большие и малые дожди.
— Эх, путь-дорожка, фронтовая… — задумчиво напевал Витька.
Белые птицы вдали
Они не спешили под кров охотничьей землянки, с давних пор утвердившейся на крутом берегу Чауса в плотной, теперь уже прожженной заморозками траве. Бородин знал: в землянке сейчас неприютно, темно и по-мышиному затхло пахнет слежавшейся на нарах соломой. Они только заглянули туда, и их неприятно обдало этим плесневелым запахом. Бородин досадно поморщился, а Жарков крякнул и сказал топтавшемуся тут же егерю старику Гурьяну:
— Ты, Гурьян, на медвежью спячку, видать, наладился. Рановато, зима вся впереди. Сенца бы свежего наносил.
— Наносим, — с готовностью ответил старик. Но было ясно, что Гурьян озабочен сейчас отнюдь не устройством ночлега неожиданно пожаловавших к нему охотников.
Следы запустения лежали не только на землянке, к которой был приставлен Гурьян, — основная база охотхозяйства располагалась километрах в трех, за луговиной, испятнанной светлыми островками озерного камыша, в густо синеющем материковом лесу, — но и на собственной избе егеря: пусто подворье с покосившимися, растрепанными гуляющим по высокому берегу ветром сараями; окошки темной избы тоже голы, без занавесок, без цветов на подоконнике — обычного признака непритязательного жилого обихода. И сам Гурьян уже заметно гнулся к земле, как-то снизу, казалось, с усилием вскидывал исполосованное морщинами горбоносое, сухое лицо со слезящимися глазами под густой неразберихой бровей.