Выбрать главу

— Прекрати, неумно.

Кое-как угомонил Бородин Гурьяна, увел из землянки.

Но на следующий день пришла очередь старика жестоко посмеяться над ненавистным писателем, а вкупе и над Бородиным.

Они возвращались с утренней зари, прямо сказать, не очень удачной: рассвет был ясный, ветреный, редкие табунки уток шли высоко. Уже подплывали к мысу, Мария Лексевна с Гурьяном, как видно пришедшие за ночь к доброму миру, стояли на круче, поджидаючи охотников, и писатель, торчавший на корме, приветствовал встречающих легким помахиванием руки. На коленях у него лежало ружье, а Бородин греб, сильно отваливаясь назад, торопился к законной охотничьей трапезе… Волна крепко ударила в бок лодки, писатель инстинктивно схватился за борта, ружье скользнуло с его коленей в воду.

Бородин, табаня, круто остановил лодку, она медленно пошла кругом, волны бесстрастно цокали о нее в воцарившейся тишине, на лице писателя застыла жалкая улыбка.

— Да-a, с тобой не соскучишься, — только и смог выговорить Бородин.

Он клял себя с безнадежным запозданием: нарушил первую охотничью заповедь — ружье не доверяй даже другу своему.

Мария Лексевна пошла в избу. Гурьян спустился с кручи, вперил пепелящий взгляд в писателя, немо сидевшего на корме приближающейся лодки, схватил цепь и молча рванул лодку по чавкающей у него под сапогами глине.

— Вылазьте, чего уж там, поохотились. Умный ты мужик, Владимир Мироныч, а с дураком свяжешься — завсегда сам дураком и останешься. Что делать будем?

— Право, и не знаю. Там глубина приличная.

Писатель, понуро молчавший, уловил в словах Бородина ниточку надежды.

— Что глубина! Я буду прыгать. Поплыли. Я заметил место.

— Прыгун! — Гурьян прищурил красные от бессонной ночи глаза. — Ты, видать, только к чужим бабам в перину прыгать умелец. А тут околеть можно. Вода!

Писатель зябко поежился то ли от бессильной обиды на Гурьяновы слова, то ли в самом деле от холода оловянной осенней воды.

— Стой тут. — Гурьян снисходил теперь только до Бородина. — Я снасть принесу.

Но сколько они ни сновали на холоде по ледяной хмурой воде, прочесывая дно Гурьяновой снастью — самоловом с большими, в палец, пугающе отточенными крючками, — все было втуне. Чаус не отдал им ружья…

Недели через две получил Бородин письмо. С большим трудом продрался сквозь дремучий частокол каракулей и понял: ружье найдено. Старик Гурьян отписывал: «…етой самой кошкой, етым якором (лодочным якорем) три дня искалы егора (егеря), ружо поднялы смазолы… ждем тыбе…» Ряды неровных, остро угловатых, как сам Гурьян, букв на графленой бумаге кончались фразой, выведенной заметно прилежнее других: «егора прыговорылы… — И крупно: — 100 руб.».

«Слава богу!» — Бородин вздохнул облегченно и тут же позвонил Жаркову — поделился радостью. Тот принял известие с обычной своей сдержанностью.

— Что же ты думаешь делать?

— Ехать за ружьем, разумеется.

— Нет, в смысле сотни?

— Придется раскошелиться, сам виноват.

— Зачем же ехать к Гурьяну, проще пойти в магазин и купить за эти деньги новое ружье. У того-то, помнится, ложа с трещиной, да и оспа в стволах. Ты ведь особой лаской его не жаловал. Верно?

— Верно, — озадаченно примолк Бородин и по инертности натуры своей отдался неопределенному «будь что будет».

Перед самым Новым годом он получил второе письмо. Пробежал вполглаза длинный перечень земных и небесных благ, которые Гурьян ниспосылал на него, увидел старательно, хоть и с чуть заметным дрожанием руки выведенную цифру.

— Ну, что приговорили егеря? — со сдержанным смешком спросил Жарков, когда Бородин снова позвонил ему.

— Пятьдесят.

— Это уже куда ни шло. Но ты можешь спать спокойно — до весенней охоты далеко.

Третье письмо пришло, кажется, в марте. На этот раз сакраментальная фраза «егора прыговорылы» — Гурьян, очевидно для крепости слога, решительно игнорировал мягкие согласные — завершалась жиденьким числом «10».

Бородин в самом деле свиделся с ним лишь при открытии весеннего сезона. Ружье хранилось на основной базе, егеря, по их словам, ни сном ни духом не ведали о приписывавшихся им «приговорах» и вполне удовлетворились вознаграждением, давно принятым за некую законную норму, — бутылкой «Экстры». Большего, по справедливости, труд их и не стоил: в ясный день перед ледоставом, когда притихла и осветлилась вода в Чаусе, они увидели ружье лежащим у самого берега. Значит, в тот злополучный день оно каким-то образом зацепилось за днище лодки и отстало, коснувшись глинистой береговой полосы. Описанные Гурьяном трехдневные поиски ружья были просто плодом его фантазии, своеобразным возмездием за моральный урон, нанесенный ему писателем… От денег он отказался, но в реализации товарного вознаграждения участие принял. Все в нем как-то укротилось, помертвело — Мария Лексевна была уже плоха.

4

Они с Жарковым разбросали сено по широким, от стены до стены, нарам, постелили поверх плащ-накидку и улеглись, предварительно затопив железную печку-«буржуйку». Под потолком тускло, оранжево светил стеклянный, в проволочной оплетке, керосиновый фонарь, тоже дошедший до наших дней из мужицкой сибирской дали; во всяком случае, так оно все подсознательно жило в Бородине: и вечереющая Скала с розовым осколком солнца на церковке, и дышащие снегом темные просторы, и этот извозчичий фонарь, — все тревожно теснилось в нем, и ему подумалось о старике Гурьяне, он все пытался найти объяснение его поведению… Снова и снова он ставил их рядом — ездового Кузьмича, молча несшего свою великую боль, и пляшущего под гитару пьяного Гурьяна. Представить на его месте Кузьмича было невозможно. Отчего, в самом деле, так потерял себя этот бывший солдат?.. И вдруг пришла разгадка.

— Ну конечно! — воскликнул он.

— Чего ты? — недоуменно взглянул на него Жарков.

— Это я про Гурьяна.

— Ну?

— В самом деле эпоха виновата.

— То есть?

— Ведь вот и воевали оба — и Кузьмич, и Гурьян… Да войны-то разные. В Гурьяне ничего не осталось от его войны, кроме чепухи всякой… А Кузьмич… У того другая была война. Тот бы не сломался так. Да и не только в этом дело. Гурьяна потом всю жизнь не туда вело. Оказался он на отшибе. От земли, от крестьянствования оторвался, а служба эта егерская, сам знаешь…

— Теория это все, Владимир Мироныч, теория, — позевывая, сказал Жарков.

— Да нет, не теория.

— Ну и что? Жалеешь ты его, что ли?

— Жалею.

— А я нет. Человек должен оставаться человеком… Так можно и по-обезьяньи запрыгать.

— Он и прыгает…

В это время дверь в землянку резко, от удара ноги, отворилась, пахнуло острым холодком, потом весь проем заполнила, продираясь между косяками, охапка сена, из-за которой тускло поблескивали очки.

— Явление второе… — Жарков недовольно повернулся, сено под ним заскрипело.

— Игорь, говорят тебе, иди в машину, поместимся! — тут же послышался снаружи требовательный голос Марфы. — Уверяю тебя, ты выбрал не лучший вариант.

— Ого! — выдохнул Жарков. — В самом деле, Игорек, не удобнее будет в машине-то? Женщина так желает, и отказ просто оскорбит ее. Как женщину.

— Извините, пошло. — Парень в штормовке кинул сено на нары у противоположной стены, с вызовом сверкнули очки. — Эта женщина — весьма порядочный человек и любит мужа, кстати сказать, великолепного математика. Работает в очень перспективной области науки.

— Вот как! — воскликнул Жарков с наигранным удивлением.

Бородин редко видел Жаркова таким, и сейчас Жарков был ему почти неприятен. В то же время какая-то душевная ниточка протянулась от Бородина к Игорю, и ему стало даже немного не по себе от этого — показалось, что в чем-то он предает старого товарища. Оба они — и Бородин, и Жарков — никогда, даже мысленно, не изъясняясь в привязанности друг к другу, дорожили соединяющей их связью — без суесловия и навязчивости. Каждый принимал другого таким, каков он есть, но все-таки перепалка, в которую ввязался Жарков, коробила Бородина.

Но, слава богу, «инцидент», кажется, был исчерпан, и Бородин уже как бы восстанавливался в том качестве, в каком приехал сюда с Жарковым, и вот уже запах прелого, отмякшего сена защекотал ему ноздри, и сладко зашлось под левым ребром от предощущения ранней утренней охоты.