— Вот ты смотришь на меня так, — вдруг сказал Первухин, — словно считаешь неудачником, который хватается то за одно, то за другое, и ничего у него не получается…
Решетников пожал плечами:
— Как я могу судить, я давно тебя не видел…
— Нет, признайся, все-таки думаешь…
— Ну, допустим…
— А я ведь живу интереснее вас всех — разве не так? Ты вот, кроме этой лаборатории, я уверен, за последние годы ничего и не видел, наверно, и вечерами здесь сидишь. Признайся, сидишь?
— Сижу, когда нужно. — Решетникова уже начал забавлять этот разговор.
— Ну вот, а моя жизнь из каких только перепадов не состояла! Если хочешь знать, у меня даже такая теория есть: жизнь в современном мире настолько напряженна, что она делит людей как бы на две группы. Одни ищут, куда бы забиться, лишь бы потише, лишь бы поспокойнее — они-то и заполняют тихие институты, вроде вашего, они укрываются здесь, словно в средневековых крепостях, а другие — те ищут разрядки в сильных ощущениях, в творчестве, где идет постоянная острая борьба самолюбий, наконец, в алкоголе…
— Ты что, об этом собрался писать? — спросил с усмешкой Решетников.
— Ты не смейся, — вдруг обиделся Первухин. — Об этом я когда-нибудь еще напишу! Сейчас у меня цель иная — я хочу написать о вашей лаборатории, о том, как вы продолжаете работы, начатые Левандовским. Если хочешь, кратко тема формулируется так: «Верность учителю». Неплохо, а?
— В общем, как я понял, ты собираешься написать о людях, забившихся в тихие углы, так? — сыронизировал Решетников.
— Ладно, не обижайся, — сказал Первухин, и вдруг просительные нотки зазвучали в его голосе. — Мы же с тобой все-таки не чужие люди…
И опять, как когда-то давно, прежде, Решетников почувствовал, что перед ним просто неустроенный, мечущийся человек, пытающийся наивной бравадой прикрыть эту свою неустроенность…
И снова он возвращался к мысли о том, что, может быть, нет для человека ничего важнее, чем приобрести еще в детстве, в юности душевную устойчивость. Он снова думал о том, как повезло ему, что самыми близкими для него, родными оказывались люди, которые сами были душевно устойчивы, имели крепкий жизненный стержень. И его мать, и обе тетушки, и Левандовский — у всех у них было нечто общее: это внутренняя чистота, цельность натуры, отвращение к лжи. В общем-то, на каждом этапе своей жизни человеку приходится держать экзамен — каким он станет завтра. И не окажись в университете рядом с ним такого человека, такого учителя, как Левандовский, может быть, и он бы растерялся тогда, сломался, подобно Первухину…
«Верность учителю… Верность избранной цели…» — думал он.
Жаль, что мысль написать эту статью не пришла никому в голову раньше. А теперь… теперь, по крайней мере для него, для Решетникова, все обстояло сложнее. И не мог, не собирался он сейчас доверять свои самые сокровенные мысли Глебу Первухину.
— Так что тебе рассказать? — спросил он.
— Ну, о своей работе… Проведи, если можно, по лаборатории. Конечно, если бы что-нибудь поинтереснее, поэффектнее… Мне сейчас, понимаешь, важно сделать статью, на которую обратили бы внимание. Может быть, конфликтик какой-нибудь?..
— Нет, — покачал головой Решетников, — какие у нас конфликты…
Значит, вовсе не известие о конфликте Алексея Павловича с Новожиловым привело Первухина к ним в институт. Да и действительно, вряд ли это было правдоподобно, — Новожилов всегда не то что недолюбливал Глеба, а относился к нему со снисходительным презрением.
Первухин бережно взял со стола свой в общем-то весьма жалкий мандат, аккуратно спрятал его в карман, и вдруг только теперь Решетников догадался, почему этот человек пришел именно к ним лабораторию. Конечно же, никакой Новожилов здесь ни при чем, да и не так уж интересуют его их работы — мог он найти лабораторию поэффектнее. Ему показать себя хотелось — вот в чем все дело! Ему реабилитироваться перед ними, перед теми, с кем вместе учился он когда-то, было необходимо: мол, вы, наверно, думаете, что Глеб Первухин вовсе уже пропащий человек, а он — вот каков! И все эти его разговоры о современности и прочем — шелуха, не больше.
Ну что ж, как говорится, давай аллах ему удачи.
Решетников повел его по лаборатории, старые сотрудники, те, кто знал Глеба, ахали и удивлялись, и расспрашивали его о жизни, и охотно рассказывали о своей работе, новые — сдержанно знакомились с ним. Для них он был только представителем газеты.
И снова на какое-то мгновение показалось Решетникову, что во взгляде Первухина вдруг мелькнула тоскливая зависть — мог же он сейчас вот так же работать вместе со всеми, не метаться, как перекати-поле. Впрочем, может быть, это только показалось Решетникову. Глеб все время очень старательно вел записи в своем блокноте, старался не упустить ни одной мелочи, и вид у него при этом был очень важный.