Между страницами тетради Решетников увидел какие-то листки, исписанные незнакомым почерком. Это были чьи-то письма, адресованные Левандовскому и датированные двадцать девятым годом. Бумага уже пожелтела от времени, и чернила слегка выцвели. Решетников посмотрел на подпись: Ухтомский. Знаменитый академик Ухтомский, учитель Левандовского, вот кто, оказывается, писал эти письма. Некоторые абзацы были отчеркнуты красным карандашом, вероятно, уже рукой Левандовского. Решетников прочел:
«…Целые неисчерпаемые области прекрасной или ужасной реальности данного момента не учитываются нами, если наши доминанты не направлены на них или направлены в другую сторону…
Плясуны перестали бы глупо веселиться, если бы реально почувствовали, что вот сейчас, в этот самый момент, умирают люди, и беззаботно хохочущий человек остановился бы, оборвал бы свой смех, если бы реально почувствовал, что в это самое мгновение выводят на казнь молодого повстанца, и женщина, развлекающая своего малыша, содрогнулась бы, если бы реально почувствовала, что сейчас, в эту самую минуту, другая мать бьется в отчаянии оттого, что не знает, чем накормить страдающего от голода ребенка…»
Как близка и понятна была Решетникову эта тревога и эта боль! Разве он сам не думал о том же?..
И снова возвращался он к записям Левандовского:
«…Вдруг потянуло перечитать письма Ухтомского. Теперь мы уже и не пишем друг другу таких писем, какие писал он нам, своим ученикам. Это были письма-размышления, письма-откровения. Не так давно мы разговорились об Ухтомском с моим бывшим студентом Н., и Н. со свойственной его возрасту категоричностью и горячностью («Уж не Новожилов ли?» — подумал Решетников) принялся уверять меня, что Ухтомский превратил физиологию из науки точной в науку гуманитарную. «Растворил ее в словах» — так выразился Н. Я никак не мог с этим согласиться. И конечно же, не только потому, что академик Ухтомский был моим учителем и я глубоко уважал и любил его. Мне кажется, что наша беда, беда многих наших, так называемых узких специалистов в том, что мы нередко сами себя добровольно обрекаем на эту узость, слепоту, ограниченность. Более того — мы начинаем гордиться этой узостью, мы молимся на нее. Исследование, познание становятся самоцелью. А человек, тот самый человек, ради которого и для которого мы и должны-то работать, вдруг оказывается забыт, оттеснен новым божеством — наукой. Ухтомский же, на мой взгляд, тем и велик как ученый, что он никогда не забывал о ч е л о в е к е. Отсюда и широта взглядов его, и широта интересов, и стремление понять движение души человека…
Если судьба отпустит мне еще несколько лет, если я успею, я непременно попытаюсь написать книгу о своем учителе. Я должен это сделать…»
«Если успею…»
Еще долго сидел Решетников в задумчивости над тетрадью Левандовского. От учителя к ученику, в свою очередь ставшему учителем, и от него вновь к ученику… И он, Решетников, тоже был теперь звеном в этой цепочке… Казалось, никогда еще не ощущал он так полно, так сильно своей общности с теми, кто жил до него, с теми, кто словно бы доверил, передал ему свои мысли, свои тревоги, свои сомнения и надежды…
ГЛАВА 15
Две новости обрушились на Решетникова на другой день, когда он утром появился в лаборатории, исполненный решимости поговорить с Алексеем Павловичем.
Новость первая — Андрей Новожилов через две недели будет проходить переаттестацию на ученом совете.
Новость вторая — Валя Минько выходит замуж за Андрея Новожилова.
Эти две новости, как уверяла Фаина Григорьевна, были связаны между собой. Судьба Андрея — останется он в институте или нет — должна решиться на ученом совете. После всех его выходок и демаршей, после выпадов против Алексея Павловича вряд ли сумеет он удержаться в лаборатории — кто станет защищать его? Слишком многих уже успел он настроить против себя. Тасенька из лаборатории Трифонова, которая под его руководством давно уже успела превратиться из лаборантки в младшего научного сотрудника, но тем не менее, как и в прежние времена, впадала в беспокойство и волнение, едва лишь речь заходила о каких-либо сокращениях или перемещениях, утверждала, что шансов у Новожилова на успешную переаттестацию почти нет, что вылетит он из института как миленький. Впрочем, сам виноват, так ему и надо, ей нисколько не жалко. Да и сам Андрей, кажется, уже приготовился к худшему. Он работал теперь с утра и до позднего вечера, словно торопился довести до конца задуманные опыты, пока оставалась еще у него такая возможность. Был он по-прежнему угрюм, озлоблен, легко раздражался, вспыхивал, грубил.