Тянулись долгие, бесконечно долгие дни, а суда и боевые корабли уныло стояли на рейде Золотого Рога V Босфора, на мертвых якорях. На флагштоках реяли трехцветные и андреевские флаги, на баке отбивали склянки, по утрам и вечерам на кораблях выстраивались матросы и пели молитву. Время от времени на том или другом судне поднимали на стеньгу сигнал бедствия с требованием воды или хлеба. Флажок долго болтался на стеньге, а воины белой армии, скрежеща от ярости зубами и чуть не плача, смотрели, как французы разгружают на свои склады прибывшее из Крыма зерно, табак, вино и прочие припасы.
То Врангель на яхте «Лукулл», то казачьи атаманы на катерах бороздили воды Босфора, объезжали корабли и, стараясь вдохнуть в сердца своих воинов стойкость и мужество, попусту тратили слова — тоска и безнадежность все больше охватывали людей, и все чаще то тут, то там звучали глухие выстрелы самоубийц.
Союзное командование понимало, что создалась нетерпимая обстановка, что страсти накалены до предела, в любую минуту могут вспыхнуть беспорядки и разъяренные казаки и офицеры в три счета разгромят экспедиционную союзную армию и примутся за грабеж Константинополя. Нужно было принимать срочные меры.
В конце ноября началась разгрузка Константинопольского рейда.
Первыми с «Гневного» взяли беженцев. С последней их партией Думбадзе разрешил уехать и Кучерову с его казаками, поскольку 1-ю и 2-ю Донские дивизии направляли по железной дороге туда же на север, в Чаталджикскую область, в лагерь Санжак-Тэпэ.
В длинных, просторных, крытых железом деревянных бараках разместились беженцы, военные с семьями, офицерский состав и часть казаков. Остальные разбили сначала палатки, потом выстроили землянки.
Кучеров прожил несколько дней в офицерском бараке. Чувствовал он себя плохо, болела рана, и он целыми ночами не спал. Его раздражало все: и прочно установившееся ненастье, и окружающая его офицерская среда, которую, казалось, кроме карт и разговоров о женщинах, ничего не интересовало, и дурацкие приказы начальства, и союзники, показавшие свое истинное лицо, те самые союзники, за которых он так ратовал в 17-м и 18-м годах, призывая казаков оставаться верными данному слову и воевать против немцев. Раздражала и лагерная, похожая на тюремную жизнь, и отвратительная, все ухудшающаяся еда, и навязчивая мысль о непоправимо совершенной ошибке.
Прожив несколько дней в бараке, он переселился к Попову и разведчикам в вырытую ими землянку. Здесь, среди станичников, несмотря на сырость и холод, ему стало легче. И когда ему предложили переехать в административный центр лагерей Донского корпуса Хадэм-Кой, где находился штаб генерала Абрамова, Кучеров отказался, сославшись на болезнь.
Только тут, оставшись как-то наедине, вахмистр рассказал ему подробно все, что слышал, сидя на чердаке Блаудиса. Передал и табакерку и бумажник, взятые у английского разведчика, так и оставшегося неизвестным.
Они долго обсуждали, что делать со списком. Сохранить его или уничтожить? И если сохранить, то для какой цели? Попов считал, что документ следует передать советским властям.
— Хай новые власти голову с ними ломают, не то много наделают бед нашим людям, если список попадет в руки сволочам союзничкам. Какая власть в России ни на есть, она свой дом защищать должна. — Он ударил своим огромным кулачищем по колену. — И всем казакам надо подаваться на Дон. Нам с тобой, Петро, иное дело, тебя комиссары сразу в штаб Духонина, ну и меня, может, как дружка твоего закадычного, чтобы не скучал. А казакам тут делать нечего. Окромя как в конюхи идти к англичанам вроде калмыков Дзюнгарского полка! Срам!
Кучеров вертел в руках черную лакированную табакерку из папье-маше, подлинное произведение искусства XVIII века, созданное мастерами знаменитой французской фирмы «Мартен», и думал о том, что его друг, по сути дела, прав, сумев преодолеть в себе чувство ненависти к торжествующему народу и побороть ложный стыд перед товарищами. Он, Кучеров, сделать подобное не в силах. Не в силах, глядя в лица своим казакам, сказать, что их братья, сыновья и отцы отдали свою жизнь напрасно и сами воевали не за правое дело.
— Знаешь, Иван, — сказал он после долгой паузы, — поспешишь — людей насмешишь, поглядим, как там будет в России. Пусть народ сам разберется что к чему. А когда все утрясется, подумаем, кому и как передать список, покуда же пусть лежит в табакерке.
— Может, ножиком соскрести этих измалеванных баб, никто на нее и не позарится. А насчет народа — ведь мы тоже народ!
Вдруг в другой половине землянки затарахтела консервная банка. Чего только не делали из этих банок и для чего только они не служили! Из них ели, в них готовили, хранили табак. В Чилингирском лагере ими отделали церковный иконостас, соорудили люстры, подсвечники. А в Чаталджи устроили выставку кустарей. Пустые консервные банки валялись повсюду, возвышаясь горами и пригорками у бараков и землянок. И вот черт дернул бросить на пол пустую банку и, наверно, тот же черт дернул наступить на нее Чепиге, который, войдя своей кошачьей походкой в землянку, услышал восклицание вахмистра: «И всем казакам надо подаваться на Дон!» Человек он был любопытный, хотел послушать, да зацепил ногой за банку.
В тот же миг перед ним, точно из-под земли, вырос раздосадованный вахмистр. Его кулаки были сжаты, он весь наклонился вперед, словно готовился к прыжку, а глаза гневно и пытливо смотрели прямо в глаза. «Убьет, ни за понюх табаку убьет!» — подумал Чепига и, сделав удивленное лицо, спросил:
— Чего это вы, Иван Гаврилович, зенки на меня так таращите? Аль давно не видели? — Потом, опустив глаза, продолжал: — Ну лады! Кто богу не грешен, царю не виноват? Слышу, про Дон гуторите, полюбопытствовал, каюсь, — последнее слово он произнес, меняясь в лице, и совсем тихо, словно про себя. — Насчет того, чтобы казакам на Дон подаваться, я согласный, а до всего прочего — мое дело сторона.
На пороге появился Кучеров, он держал в руках табакерку и скручивал цигарку. Потом, сунув табакерку Чепиге, сказал:
— Давай, Рыжий Черт, закурим и поговорим ладком. Что нового слыхать в лагере?
— Нехорошие толки пошли: вроде не нынче-завтра первую и вторую дивизии, и Терско-Астраханский полк, и артиллерийские, и технические соединения французы отправят на Собачий остров.
— Собачий? Брехня! Нету такого острова! — рявкнул Попов.
— Лемносом он по-турецки зовется. — Степан Чепига заметно оживился, бледность с лица постепенно сходила. — У турок убить собаку — великий грех. И расплодилось их в Царьграде видимо-невидимо. Голодными стаями шастали по улицам, нападали на людей, бесились и все такое прочее. Потому турецкий султан велел изловить всех собак и отвезти на безводный, пустынный остров. Так и сделали. Вроде и воли аллаха не нарушили, и от собак избавились. Там они все околели от жажды и голода. Знать, и нам не избежать собачьей доли. Разрази меня гром на энтом месте, если ироды союзнички не спровадят казаков на Собачий остров!
— Неужто правда?
— За что купил, за то и продал. Казаки гуторят: «Негоже, мол, нам свои казацкие кости на чужбине сеять да с собачьими смешивать. Не поедем на Лемнос!»
— Лягушатники! Гады! Их бы самих, сволочей, туда отправить, а с ними и... — вскипел вахмистр и повернулся на стук к входной двери.
— Генерала Кучерова просят немедленно явиться в штаб генерала Абрамова.
Кучеров надел шинель, фуражку, взял из рук Чепиги табакерку, сунул ее в карман, молча похлопал разведчика по плечу и, обратившись к вахмистру, сказал:
— Пошел за слухами в Москву. Буду не раньше как к ужину. А вы соберите к тому времени надежных казаков.
— Слушаюсь! Собрать надежных казаков! — дружно рявкнули, вытянувшись, вахмистр и урядник.
Генерал вышел и зашагал по раскисшей от дождей глинистой дороге в сторону станции Хадэм-Кой, где находился штаб корпуса. Бледное зимнее солнце время от времени проглядывало сквозь серые тучи и освещало унылую, поросшую чахлым кустарником долину, затянутую у подножия гор и пригорков белесым, ядовитым туманом. Кучеров был расстроен. «Нет дыма без огня, — подумал он, увидев у железнодорожной станции выстроенный французский батальон. — Шарли что-то задумал».