Размышляя над партийной ответственностью за все, он пытался понять, взвешивая и стократ выверяя на мысленных весах вывод, что всем делам все же не раздашь ровно «по серьгам». Отыскивая разумные и объективные «отвесы» в партийной работе, он постепенно утвердился, как ему казалось, в непреложной для себя истине. Были жестокие и трудные времена, когда партия видела главное — хозяйственную деятельность: в непосильных сложностях поднимала на ноги страну, крепила экономику; когда «колосс на глиняных ногах», как называли тогда недруги нашу страну, взрастал немалыми ее усилиями, обретая не по дням, а по часам иную стать — не глиняную, а звенящую и крепчайшую — стальную.
То было правомерным, оправданным и — неизбежным: не сделав первого шага, не сделаешь и второго.
Однако в тех неубывающих, грандиозных и всеохватных делах партии, как он думал, должны происходить постепенные трансформации в методах ее работы: свои усилия она все больше будет перенацеливать на воспитание людей, народа, на глубокую, быть может, коренную перестройку идущих от самой природы человеческих свойств и качеств, смелее передавая рычаги и приводы хозяйственного, экономического управления исполнительной власти, обретавшей в этих делах в эту же самую пору зрелый, непререкаемый опыт. Именно в этой перестройке ему виделся тот самый второй шаг.
И все же, сознавая, что может быть уличен в своеобразной маниловщине, идеалистической беспочвенности, он готов был всегда, в любую минуту парировать подобное обвинение, он вовсе ведь не имел в виду формальное перераспределение точек приложения сил и ни в коей мере не исключал общего руководства партии в сфере экономической, хозяйственной, — конечно же единую, магистральную политику по-прежнему будет предопределять партия, а значит, контролировать все реалии ее исполнения, но… без мелочной опеки, занудливого администрирования: власть есть власть, ей и карты в руки.
А сейчас — война. Главное — выстоять перед жестоким, сильным врагом, победить. Она, победа, придет, — завоюем ее! И сколько же тогда откроется у партии возможностей и сил, мечталось ему, какой распахнется озаренный и беспредельный простор для совершенствования человека, очищения его от пороков и скверны, веками, будто донный ил, наслаивавшихся, въедавшихся во все поры его! Это и будет торжество того «второго шага».
Впрочем, Куропавин не только «болел» этой болью, не только жил в мечтаньях о том времени, когда открыто, в повседневности обнаружится эта линия, — он просто не уважал бы себя за пустые мечтанья, за бездеятельность, — в те предвоенные годы на свой страх и риск, с осторожностью, стал неприметно перегружать часть работы на исполком, на его отделы и управления, «замыкать» на них решение хозяйственных вопросов и с радостью отмечал: пусть с оглядкой, но к этому начали привыкать — осмелели, брались за дела охотнее.
Однажды Куропавину позвонил первый секретарь обкома Белогостев, утяжеленным, словно протекшим сквозь ртуть, голосом спросил:
— Ты что это перекладываешь решение по перестройке третьей аглофабрики на исполком? С каких это пор горком устраняется от дел? Вроде бы не прачечную построить или канализацию починить-отремонтировать…
— Пусть исполком правит, — на то и власть! Чего опекать? — Куропавин попробовал приоткрыть чуточку «завесу». — Общее решение горкома в делах с аглофабрикой исполкому известно, так что…
— Что-то ново, не пойму! Это что же, сознательное самоустранение горкома от руководящей партийной роли? Или боязнь ответственности? — Белогостев помолчал, и его молчание предвещало мало хорошего: Куропавин это знал. — Ты вот что, дорогой секретарь, — процедил наконец тот, — самодеятельность брось. С тебя же все спросим. Будь!
Сейчас, точно бы ввинченная вихревым напором, память увела в далекое: судьба давно столкнула его с Белогостевым.
Товарищи по губкому комсомола провожали Михаила Куропавина в Москву, в Свердловский Комуниверситет. Прошел он по строгим анкетным данным без сучка и задоринки: соцпроисхождение — из рабочих, участник гражданской войны, был продотрядчиком, партиец — и это есть: первый секретарь губкома комсомола.
Пронюхали комсомольцы: на станции оказался готовый к отправке в Москву классный вагон — чуть ли не царской фамилии принадлежал в свое время, — стоял, отремонтированный, будто новехонький, зеркально-синий, слепили никелевые набалдашники поручней. Вот и поедет в нем на учебу Михаил Куропавин!
И шумные напутствия товарищей, и свежее, словно продутое майское утро, и Москва, магнитом тянувшая, — все это приятно кружило голову Куропавину. Стоял на подножке вагона в гимнастерке, с наганом в кобуре, позади проводника. Все его «движимое и недвижимое» — потертый чемоданчик, шинель; в чемодане — обмылок, полотенце, пара бязевого белья, три тощих брошюрки. Все собрала Галя. Оставлял их с Павлушкой дома. В накладном кармане гимнастерки — вызов в Комуниверситет и мандат от начальника отделения дороги: поручается сопроводить вагон в Москву, железнодорожным властям — не чинить в пути препятствий. А в ушах нет-нет и отзывались слова «бати» — секретаря губкома партии, старого подпольщика: «Учись, Михаил! Наше партийное дело за такими, как ты, — большую школу прошел. Не плошай!»