Выбрать главу

— Да откуда же? Откуда? — В смятении, не зная, что делать — поддержать ее, пригласить в дом, — лепетал он, забыв о бадейке, валявшейся под ногами. — Что же с вами? Заступница пресвятая!..

Она чуть успокоилась, вытерла короткими концами полушалка глаза.

— И не спрашивайте, Матвей Силыч… Такая жизнь. Насмотрелась. Вот пришла задворками, — дальше идти некуда. Стою и думаю — живы ли? А вдруг нет? Ни одной зацепки на всей земле… Ни одной.

Она опять всхлипнула, боль отразилась в, пустых, как бы выгоревших глазах, и он, суетясь, оглядываясь, думая, чтоб никто ненароком не увидел их тут, в подворье, — поди знай, не сбежала ли там с этапу, — принялся звать:

— В избу-то, в тепло айдате, Вероника Петровна… Пойдем! Пойдем!

Потянул за рукав нечистого, заскорузлого ватника.

2

Темная горка навоза у стены отчетливей проступала в сиреневой жиденькой рассвети, — Матвей завершил уборку, подумывал — сейчас отставит лопату, начнет задавать скотине корм. Боль вроде бы в работе притихла, не так ломило, выкручивало ступню и суставы щиколотки, и он оттаял, потеплел душой. Вспомнил: Вероника пробыла в избе целый день, пересказывала о своей доле, — Матвей отчетливо ощущал — иной раз реденькие его, свалявшиеся волосы шевелились и будто поднимались, вздыбливались… Евдинья отпаивала гостью чаем, заваренным сухой малиной и шиповником, расщедрилась — достала из подпола рамку сотового меду, — цветочный, луговой аромат заполнил переднюю с накрытым столом и самоваром, тонко певшим какую-то свою песню. Под крышкой самовара варились, как водится, яйца, белые, чистые, уложенные по кругу.

Она уходила вечером, даже чуть посправнела, поживела, — отправлялась тоже задворками, — торопилась в Свинцовогорск, объяснила: город все же, устроится работать, может, шить пристроится, потом подаст о себе весточку. Матвей строго наказал Евдинье собрать еды и одежонки чего, и та молча, не переча, сгоношила узелок — яиц, хлеба отрубного, бутылку молока, достала из сундука споднюю женскую рубаху, какое-то платьишко, фильдеперсовые ношеные чулки.

Когда та в разговоре упомянула о Свинцовогорске, Матвея обдало жаром: опять крестная сила! Ну скажи ты, ведь думает — никого нет, как есть всех подчистую прибрало, Сергея, брательника, тоже нет, ан чё-от прямо тянет в Свинцовогорск, какая-то сила, и токо!.. Подмывало, саднило под ложечкой у Матвея Лапышева — маялся целый день, — рассказать, хотя бы намекнуть, что есть «зацепка», живой-невредимый Сергей-от Петрович, и там он, в самый раз, — в Свинцовогорске, но удерживало, связывало узлом язык жестокое предупреждение Сергея Злоказова, слово, какое дал он, Матвей Лапышев. Даже то единственное появление в доме Лапышевых в том тридцатом году он Евдинье преподнес: мол, на постой определен красный командир. После Евдинья недоумевала: чегой-то он и дневки не пробыл? Матвей тогда отмахнулся: «А хто их знает? Служивый».

Сдержался, сломил свою маету он и тут: пришла счастливая мысль — авось судьбе будет угодно, дык и сведет, столкнет, — чего ему с тем сломанным горшком возиться?

Отложив наконец лопату, подсобрав вилами лежалую, загаженную пометом солому, сбросив ее тоже в общую кучу, он разогнул натруженную, ломившую спину, окинул привычно сбившихся в углу овечек, корову, монотонно, с закрытыми глазами, лежа пережевывавшую свою жвачку, — бок коровы вспухал округло и опадал, — обмахнув полы старого кожуха, Матвей шагнул в полуоткрытую дверь, в синюю полосу брезжившего рассвета, и тут остолбенел, замер, ощутив, как сердце, будто оторвавшись, скользнуло из груди куда-то вниз… Матвей не верил своим глазам, враз замокревшим, затянувшимся мутной пленкой, даже вскинул сухую костистую руку к небритым, в рыжеватых остюках, впалым щекам, чтоб протереть глаза, но вовремя удержался. «Знамо, с головой и выдашь себя! Перепужался до смерти…»

Остановился на расчищенном подворье, прочно поставил кривоватые ноги, весь жилисто-сжатый, чуть согбенный, но крепкий, будто сухостойная на взгорье лиственница, в распахнутом, хранившем навозный запах кожухе, в вытертой шапке, с отвислым, точно перебитое крыло, ухом, — так стоя, Матвей Лапышев не мигаючи смотрел: оставив полураскрытой калитку, по двору шел военный быстрым твердым шагом, — Сергей Злоказов… Но не являлся он в эти годы, как началась война, и Матвей уже подумывал — перевели аль еще чё случилось, и, признаться, втайне лелеял надежду, что так оно и есть, давно, поди, Злоказова нет в Свинцовогорске, время смутное, война идет, все меняется скоро. Боялся Матвей Лапышев этих встреч, делался сам не свой, сжимался, каменел весь, будто промерзал ни с того ни с сего до костей, но вместе с тем что-то и необъяснимое, ускользающее творилось в его душе — подмывало торжествующе-злое, горделивое, накатывалось горячительно. Боялся Злоказова оттого, что жило ощущение: добром все не кончится, с «огнем балует сынок Злоказова», а другое — злое и торжествующее, будто береста с годами скручивавшееся и загрублявшееся — рождалось, верно, от горючих обид, растворенной и размытой тоски о прошлом и смутного, притушенного сознания, что вот он, сынок Злоказова, по Парижам ездивший, им, Матвеем Лапышевым, не брезгует, даже, почитай, за душеприказчика признает. Все это вмиг промелькнуло в голове Матвея, слабо отозвалось в закаменелом стылом теле под кожухом, но, пожалуй, именно это и освободило его от немоты, остолбенелости: заскорузлой пятерней дотронулся до шапки, словно бы хотел сорвать ее, но передумал, и, выходило, так приветствовал гостя. С хрипотцой сказал: