Дома принялись выбирать имя сыну; Петр Кузьмич и вспомнил легенду, будто бежавшие от никонианских реформ староверы добрались и сюда, в предгорья Иванова хребта, и зачаровались местом: раздолье лесное, река, прорва зверя всякого, рыбы. Порешили обосноваться, встать на жительство. Зачали валить лес, строиться, рубить избы. Рубил лес и богатырь Савка, ражий, молодой. Рубанул топором красавицу лиственницу, а она спружинься да пулей отбрось топор; отскочил топор, секанул Савку по шее, отсек добру молодцу головушку… Нарекли люди после свою деревню в честь печальной той истории, в память о ней, Секисавкой.
Савкой, Савелием и назвали своего первенца Петр Кузьмич с Евдокией Павловной.
Не по возрасту вымахал Савелий. К семнадцати годам поднялся, будто кедрач, стройный, высокий, и отец в тайне души, со сладостным щемлением, круто накатывавшим при случайном, ненароком брошенном на сына взгляде, думал в горячительном, размягченном наплыве: ох, гляди, далеко паря пойдет! После счастливым, теплым комочком стягивалась, откладывалась где-то в душе горячая взбудораженность, и жил, светился тот комочек в нем, Петре Кузьмиче, не угасая. Так, казалось, будет бесконечно. Тем паче что после Савки, пока не народилась Катя, что-то дурное приключилось с Евдокией Павловной: подряд опросталась двумя выкидышами.
Напасть открыла ворота не спросясь — ударила исподтишка наотмашь. В середине зимы девятого класса Савка таскался в одну из ночей, заявился к утру, грязный, помятый, лица на нем не было — с креста снятый, как тревожно сказала Евдокия Павловна, — завалился, будто немой, на лавке в сенцах, укрывшись нагольным полушубком. «Да ить пьяный!» — ахнула мать, однако ему, Петру Кузьмичу, тогда не сказала, скрыла на первый раз от него ту напасть. Но потом ночные исчезновения Савки стали повторяться, и скрыть их уже было нельзя, и она призналась ему, вся трясясь, будто колотила ее малярия. Поведала и другое: приворожила Савку гулящая шалая Верка Денщикова. Да, всяко было — лаской и ремнем увещевал сына Петр Кузьмич, а от той науки один пшик получился: ушел Савка с охотниками-промысловиками, домой глаз не казал, а слухи все ж доходили — к той Верке наведывался из тайги что лесной тать. Похвалялась бабенка: «А чё мне? Молодой да при деньгах — и резон весь!»
А после и вовсе замела, закружила его нелегкая доля, какую выбрал сам: в старателях гулял, в отсидках бедовал. Подался потом куда-то, — от Верки и был тот слух: у хохлов гдесь прибился…
И где ныне бедует, разматывает, будто клубок, свою жизнь?..
Теперь в слабости, в предчувствии своей кончины, о чем он думал спокойно, мысли Петра Кузьмича о сыне отзывались полынной горечью, не снятой, не рассосавшейся и с годами обидой, тягучей болью от несбывшейся тайной надежды, как думалось, — «далеко пойдет паря…». «Эх, Савка, Савка! Горюн-парень, не вышел добрый подлеток, не вышел!»
Сжималось спазмом горло, из глаз выдавливались замутненные капли. Он понимал и принимал формулу: жизнь прожить — не поле перейти, допускал, что всяко могло быть, да и у него выпадало в жизни разное, и он многое преодолел и превозмог, потому что не был робкого десятка, лез, случалось, напролом, будто вепрь через чащобу, но иной раз, как бы загнанный в тупик, уже в невменяемости, не спрашивал, а кричал в душе: «Да, да, он может, он выносил испытания разные, еще может, если надо, но зачем, зачем же так с сыном? У других же бывает, бывает иначе!.. Так почему такое с ним?!»
И не находил ответа. И отступал, затихая, будто истерзанный, обессиленный зверь, забывался до поры до времени, пока вновь не накипало, не взыгрывало.
Першило, скребло в горле, мутновато-желтые капли-горошины чаще выдавливались из глаз на воспаленные веки.