Легкая, как бы летучая картавинка в голосе Кунанбаева особо чувствительно оттеняла и окрашивала его слова, и они горько-бередливо отзывались в душе, будоражили — Куропавин напрягся, стараясь не дать разгуляться слабо державшимся, шалившим нервишкам. Строгий и бледный, без шапки, Андрей Макарычев после того, как произнес последние слова Кунанбаев, отступил, повернул спеченное, притемнелое лицо к Куропавину, глазами спрашивая, будет ли он говорить.
Машинально ступив вперед, к гробу, когда услышал свою фамилию, произнесенную Макарычевым, повернулся, смотрел на лицо Косачева, на миг почудилось, будто в гробу вовсе не знаменитый бурщик, а кто-то иной; Куропавину стало чуть легче, и после первых сиплых, тоже будто чужих слов, заговорил о прошлом, о первой встрече с Косачевым в глухом и пустом после обвалов руднике, о государственно-высоких делах мастера-бурщика, его непререкаемом авторитете, одержимой беспокойности — примеры теперь ярко и четко выстраивались в памяти Куропавина.
Паузу он сделал лишь секундную, чтоб перевести дыханье, и возгоревшейся кожей лица учуял окружавшую тишину, притихлую пасмурь кладбища и как бы в необъяснимом, шевельнувшемся в нем протесте заключил:
— Нельзя, невозможно измерить цену и величие жизни Петра Кузьмича, бойца гражданской войны и гвардейца тыла нынешней войны, потому что нет еще таких, не выработаны у человечества мерки. Но мы знаем, что Петр Кузьмич Косачев был человеком не только сегодняшнего дня, но и будущего. Он на огромный нравственно-моральный шаг стоял впереди нас. Он на две-три головы по рабочей чести возвышался над всеми. У него жила неистребимая вера в победу над заклятым врагом, и он в эти трудные годы делал неимоверно много для победы — имя его она запишет в своей памяти золотом. И он будет для нас всегда примером, высоким мерилом поступков, дел, и мы клянемся тебе, Петр Кузьмич, что будем жить и работать, как ты, будем давать свинец — дело твоей жизни — для победы, для разгрома врага! Пусть земля станет тебе пухом.
Кто-то слезливо всхлипнул, потом тонко, словно вытягивая струну, взвыл, и все оборвалось, на мгновение вновь возникла, будто летучий мираж, жуткая тишина, но в следующий миг в рядку родни произошло движенье: Катя метнулась к матери, Андрей Макарычев успел подхватить Евдокию Павловну, должно быть, не выдержавшую, потерявшую сознание. Ей подносили в кружке воду, и Куропавина будто хлестнуло: ближе всех к гробу в одиночестве очутилась Катя-младшая — жутко-стылое, испуганно-кричащее отразилось в ее налитых слезами детских глазах…
Поведя головой, верно, отыскав кого-то, Андрей Макарычев, продолжая поддерживать Евдокию Павловну, кивнул, и тотчас двое выступили с крышкой, приладив ее, застучали молотками торопливо и гулко; подступили с веревками, продевая концы под днище гроба, и Куропавин отвернулся, чтоб не видеть, как, в последнем всплеске сил рванувшись из рук Андрея Макарычева, бросилась на гроб Евдокия Павловна, но не сдюжив, не удержавшись, сползла на глинистые комья, билась, стонала. Ударил по нервам разноголосый вой и плач; Куропавин прикрыл глаза.
Сразу после кладбища они с Кунанбаевым поехали на шахту «Новая». Еще на кладбище, мешая грязь, преодолели лабиринты между холмиками могил, оказались на выходе рядом; Кунанбаев, заметно ломая мрачное, скованное настроение, негромко сообщил: «Просто молодцом, расторопным оказался начальник участка Пятков. С утра две бригады в забоях «Новой» — сейчас как раз может пойти первая руда». В мгновенном смешении неверия — и оттого, что пойдет руда, пойдет свинец, и в горячительном удивлении, что в героях дня может оказаться Пятков, к кому так же неравнодушен, как был расположен к Петру Кузьмичу, — во всем этом Куропавину открылась какая-то непростая и неслучайная связь, и он даже остановился, немо, в заторможенности смотрел на Кунанбаева. И тот, возможно расценив, что сказал невнятно, секретарь горкома не расслышал или не понял, повторил тверже, с расстановкой:
— Да, может пойти первая руда.
— Значит, едем туда, а Андрей Федорович, — Куропавин оглянулся на Макарычева, малость поотставшего, но теперь уже подходившего к ним, — останется, побудет с семьей, родней. Согласны?
Должно быть, в крайнем угнетении и опустошенности Андрей Макарычев только кивнул в ответ.
«Эмка» все же не смогла одолеть густое, черно-сметанное разъезженное месиво на взгорье к руднику, Куропавин с Кунанбаевым оставили машину, вылезли наружу, в тягучую, засасывающую грязь, побрели, стараясь держаться обочины. Они еще не дошли до темневшего впереди зева штрека, открывшегося за тополиным голым рядком, и невольно остановились: беспрерывная цепочка людей вытекала из проема, тянулась по косогору, скрывалась в непрозрачной реди, сгущавшейся позади сопки, и чудилось, цепочке нет конца-краю, — люди с тачками, с носилками, с мешками за спиной… Наконец Куропавин, молча наблюдавший за происходящим впереди, понял: в тачках, на носилках, в мешках — руда; он теперь это отчетливо видел, и еще не осознав, что происходило, не придавая этому должного значения — что-то в этом человеческом потоке казалось нелепым, противоестественным, — лишь подумал: сколько ж тут людей? Подумал с отозвавшейся приглушенной болью: далеко на этом не уедешь… И будто угадав безрадостные мысли Куропавина, сбоку проговорил Кунанбаев: