— Пока так, Михаил Васильевич… Всех, кого можно было, мобилизовали: стариков, женщин, школьников сорвали с занятий. Два-три дня — и завершим узкоколейку, пойдут составы.
Продолжая стоять, они не видели, что в природе наметился перелом, еще слабый, в первый миг неприметный: дрогнула дымчато-мутная пелена, просветлело робко, хило, будто где-то невидимо, за белками, солнце, напрягшись на излете дня, все же осилило, прожгло пелену, и отраженный свет разлился, растворил пасмурь; вслед за тем над белками, скрытыми в пелене, расплылся широкий овальный серебряно-лимонный подтек. И оба они одновременно услышали пение, негромкое, приглушенное, как бы люди — многие люди, прилаживаясь, приноравливаясь друг к другу, пробовали свои силы, возможности. И Куропавин, ощутив волнующую беспокойность от этого пения, в скользнувшей сейчас памяти к проводам Белогостева на бюро, к его фразе, как бы запоздало отвечая, тихо произнес:
— Выходит, хвост все же вытянули, дело за носом… — И поймав себя на том, что вырвалось это непроизвольно, Кунанбаев не поймет что к чему, Куропавин в проклюнувшейся душевной отепленности обернулся. — Говорю, заработала шахта «Новая»? Пошла руда, Кумаш Ахметович?
— Богатая руда! — отозвался Кунанбаев не оборачиваясь, весь устремленный вперед, туда, к цепочке людей.
Тепло и щуристо — и от посветления в природе, и от явившихся выводов — Куропавин смотрел на директора комбината, теперь отчетливо и ясно сознавая, что работает шахта «Новая», пошла руда, пошел богатый свинец — стране, фронту, победе, до которой еще пусть и далеко, и в моментальном, порывистом желании Куропавин вскинул свою узкую ладонь, и Кунанбаев, пожалуй, понял его чувства, протянул навстречу свою, загарно-крепкую, и они стиснулись в пожатии.
Серебряно-лимонный подтек над белками, возжигаясь, расширялся, будто набухал светом, теплом, предвестьем — весна сбрасывала свое оцепенение.