Выбрать главу

Отмолившись, гуляли, арачку[14] пили. Ничего для Алтая не думали. Ножи в землю не зарывали, когда молились, это напрасно говорили, что мы зарывали ножи. Впрочем, может быть, кто и делал так.

Слово Бурхан значит Бог. Он живет на небе. На кого он похож — не знаю. Его зовут Ах (белый). Он добрый. Не знаю, наказывает ли он когда или нет.

Г. Чорос-Гуркин. Белый Бурхан (Ак-Бурхан). 5 января 1919.

Лучше стали жить, когда по новой вере зажили. (Чем лучше — Чет объяснить не мог.) Прошло около месяца — все ездили ко мне молиться. Приехали вдруг русские, нас разогнали, некоторых поймали и отправили в Бийск и меня тоже поймали. Бил меня какой-то чиновник с саблей. В тюрьме сидел 16 месяцев. Потом суд был. На суде и до суда все спрашивали то же, что и вы.

Защищал Соколов (присяжный поверенный) и другие, много их было. Они в мою пользу говорили: „Ничего такого не сделал, может быть, он сумасшедший был, когда веру начинал“. А я сумасшедшим не был, а был, как сейчас. Нас взяли в тюрьму человек 40, оставили, кроме меня, только 5, Чегул скоро выпустили. Кроме меня, сидели Кийтык, два брата Мадая, Чап-Як, Анчебай, все богатые, кроме Чап-Яка. Не знаю, почему именно этих взяли — все молились одинаково.

На суде обвиняли меня за моления по-новому, т. е. за то, что мы бросили старую веру. Протокол был, что мы будто бы про японцев поминали. Это неверно. Здесь я про японцев не слыхал и не знал, а только когда сидел в тюрьме — узнал. На молениях перебывало тысячи 2–3 народу; может быть, кто-нибудь и придумал, а я не говорил и сам не знал.

Неправда, что камов принуждали к новой вере. Они переходили добровольно и сейчас живут по новой вере. Говорят, что взяли нас за то, что богатых силой будто приводили. Это неверно, потому что почти все сами были богатые. Врали русские, врали и калмыки, кто что хотел с перепугу.

Когда из тюрьмы выпустили, я приехал домой, а юрты моей в Тереме нет — только степь одна стоит на своем месте. Ничего у меня не стало. Жена и Чегул приехали вскоре после ареста, но и тогда уже ничего не было. Они поселились у моего отца в Шиверте. До ареста у меня было 4 мерина, 40 коров с быками, 60 овец, теперь все исчезло. Мне единоверцы помогли, юрту справили, три коровы дали, овец немного.

Когда я вернулся на родину, ко мне не стали ездить калмыки. Я теперь один молюсь. Много переменилось на Алтае. Стали здороваться словом „яхши“ (хорошо), а раньше „езень“ и „ни табышь“ говорили (здравствуй, что нового). Калмыков теперь учат ярлыкчи (вестники, наставники). Они сочиняют молитвы. Я теперь ничего не могу им сказать, кроме того, что вам рассказал. Я не знаю, откуда ярлыкчи явились. Для молений теперь строят особые строения, молельни.

Никто не помогал мне распространять новую веру. Как огонь, охватило Алтай, что я видел такого человека, который велел верить по-новому. По новой вере лучше: лошадей не колем, каму не платим. Мы считаем, что Бог на небе, а солнце и луна лучше чертей.

Бурхан сотворил землю. Солнце и луну мы считаем вместе с богом, хотя, может быть, Бурхан сотворил и солнце и луну. Кто сотворил людей — не знаю, может быть, Бурхан. По старой вере никаких запретов для поведения не было и теперь тоже нет. Как было заведено издревле, так и сейчас. Убивать грех по новой и старой вере. Мы считаем, что Бог один у всех людей и не думаем, что надо избивать тех, кто не верит по-нашему».

Ахъямка

Не шелохнутся широкие лапы столетних елей и пихт, похожих на остроконечные колокольни и минареты.

Вершины кедров точно застыли.

Играет бриллиантами зимнее солнце в куржаке на ветвях берез и арках ольх и щедро льет холодные лучи на девственно чистый, снежный покров лесных полян.

Морозит.

Тихо.

Поскрипывают лишь легкие лыжи где-то у подножья лесных гигантов.

То идет на охоту охотник, ясачный черневой татарин[15] Ахъямка.

Идет и гнусаво тянет себе под нос:

— Уй-я-а, уй-я, гора какой долгой, лес кругом далеко пошел… Уй-я-а…

Поднимается на безлесные хребты, окидывает равнодушным взглядом широко раскинувшиеся, залитые солнцем таежные горы и подернутые голубой дымкой дали, потом поправляет путы лыж и, сообразив направление, катится на своих быстрых «камасных» лыжах с кручи.

Гибкий «каек» взрывает снег. В ушах свистит ветер, а навстречу бежит бор — сплошная темная заросль вековых гигантов и поглощает Ахъямку огромной черной пастью.

* * *

Ахъямка весел.

После долгих ухаживаний и неудачных попыток ему удалось сегодня утром поймать Лушку в охапку, прижать ее к себе и поцеловать.

Лушка — девка лет тридцати, приехавшая недавно в стряпки к управляющему прииском, — была толстая, некрасивая и рябая. Но она как-то сразу победила двадцатилетнее Ахъямкино сердце. Ахъямка стал особенно часто ходить на охоту и почти всю битую птицу нес на кухню управляющего.

Там он подолгу сидел в углу у двери и смотрел на Лукерью, как она, высоко подтыкав юбку, мыла кухню или, засучив рукава кофты и обнажив пухлые белые руки, стряпала управляющему вкусные блюда.

Ахъямке делалось жарко. Он потел, утирал грязным рукавом старого азяма пот и говорил старику-дровоколу Осипу:

— Карюш депка, жирнай!..

Рабочие казармы, в которой жил и Ахъямка, сразу заметили его любовь и загоготали:

— Че, Ахъямка, скоро жениться будешь? Го, го, го!..

Некоторые с деланной серьезностью учили:

— Ты, паря Ахъямка, с исподтишка подъезжай к ей. Она девка матерая, ежели звезданет по уху, так не шибко поглянется!

И, насмешливо оглядев тщедушную фигуру Ахъямки, продолжали:

— Она ненароком тебя соплей пополам перешибить может.

Но Ахъямка не замечал насмешки.

В своей наивности полудикаря он верил, что рабочие дают ему дельные советы.

А казарма подготовлялась к самому смешному.

Сначала Ахъямке долго говорили о достоинствах Лушки, причем касались самых интимных подробностей и, наконец, под едва сдерживаемый хохот казармы, заранее предвкушавшей веселье, конюх Мартын говорил:

— А што, Ахъямка, тебе-то глянется Лушка?

Тогда глаза Ахямки, подернутые и без того маслом, окончательно закрывались от удовольствия, он потел и, смешно расставив руки с растопыренными пальцами, точно собираясь ваять ими что-то крупное, говорил:

— Карюш депка, жирнай!..

Взрыв хохота сопровождал эти слова, только Мартын крепился и спрашивал:

— Жирный, говоришь?..

Но тут обыкновенно и он не мог сдержаться и казарма долго тряслась от хохота, но Ахъямка, сообразив, наконец, что сказал что-то смешное, обижался, брал ружье и уходил на охоту.

Сегодня Лушка сама прибежала к нему в казарму, когда весь народ был на работе, и сказала, чтоб он принес дичи.

— Гости, вишь, будут. Барыня пашкетный пирог заказала, чтоб с рябчиками.

И вот тогда-то Ахъямка изловчился, поймал Лушку в охапку, прижал ей руки и долго, взасос, поцеловал.

Правда, Лушка смазала его за это кулаком по лицу, назвала татарской образиной и убежала, но при том никого не было, никто не засмеялся и Ахъямка был доволен собой.

Вот и сейчас он гнусит себе под нос свою песню, а сам думает, как ловко он схватил Лушку, облапил ее поперек, прижал к себе, точно перину и как это было ему приятно.

вернуться

14

Водка из молока.

вернуться

15

«Черневыми татарами» именовали тубаларов, один из коренных народов северного Алтая, иногда телеутов или ойратов. «Ясачными» назывались представители народов Сибири и севера России, платившие ясак (натуральный налог) пушниной или деньгами (Прим. сост.).