Но порой случается, что командиру неможется, или он в дурном настроении, или ему угодно покапризничать, или ему пришло в голову показать свое могущество, а то, может статься, старший офицер чем-либо уколол или обидел его, и командир не прочь продемонстрировать ему пред лицом всей команды, что есть на корабле начальство и повыше его. Как бы там ни было, но лишь одной из перечисленных гипотез можно было объяснить то странное обстоятельство, что капитан Кларет нередко упорно прохаживался взад и вперед по полуюту, старательно отвращая свои взоры от старшего офицера, который в самом неловком ожидании высматривал малейший знак признания во взгляде своего начальника.
«Ну, уж теперь я его поймал! — верно, произносил он про себя, когда командир поворачивался в его сторону во время прогулки, — теперь самый раз!» — и рука офицера взлетала к козырьку, но увы! командир уже лег на другой галс, и матросы у пушек лукаво перемигивались при виде того как смущенный старший лейтенант от досады кусает губы.
В некоторых случаях сцена эта повторялась несколько раз подряд, пока наконец капитан Кларет, полагая, что в глазах всей команды достоинство его достаточно упрочено, не направлялся к своему подчиненному, глядя ему прямо в глаза, после чего рука последнего взлетала к козырьку, а командир, кивнув в знак того, что рапорт принят, спускался со своего нашеста на палубу.
К этому времени величественный коммодор медленно выползает из своего салона и вскоре склоняется в полном одиночестве над медными поручнями кормового люка. Проходя мимо него, командир отвешивает ему глубокий поклон, на который коммодор ответствует в знак того, что командиру предоставляется теперь полная возможность продолжать положенный церемониал.
Следуя далее капитан Кларет останавливается у грот-мачты, возглавляя группу офицеров рядом с капелланом. По знаку командира духовой оркестр исполняет гимн. Когда с этим покончено, все от коммодора и до мальчишки-вестового снимают шапки и священник читает молитву. По окончании ее барабан бьет отбой, и команда расходится. Церемония эта повторяется каждое утро и вечер, будь то в открытом море или в гавани.
Слова молитвы отчетливо слышны лишь тем, кто стоит на шканцах, но дивизион шканцевых орудий охватывает не более десятой части судовой команды, многие из которой находятся внизу на батарейной палубе, где ничего расслышать нельзя. Это казалось мне чрезвычайно огорчительным, так как я находил большое утешение в том, что дважды в день мог принимать участие в этом мирном обряде и вместе с коммодором, командиром корабля и самым маленьким юнгой объединяться в поклонении всемогущему. В этой общей молитве проявлялось, хотя бы на время, равенство всех перед богом, особенно утешительное для такого матроса, как я.
Моя карронада оказалась расположенной как раз напротив медного поручня, на который неизменно облокачивался на молитве коммодор. Находясь дважды в день в столь близком соседстве, мы не могли не запомнить друг друга в лицо. Этому счастливому обстоятельству следует приписать то, что вскоре после прибытия домой мы без труда узнали один другого, случайно встретившись в Вашингтоне на балу, данном российским послом бароном Бодиско [377]. И хотя на фрегате коммодор никогда никаким образом не обращался ко мне — так же как и я к нему, — здесь, на приеме у посла, мы сделались исключительно разговорчивы, и я не преминул заметить, что в толпе иноземных сановников и магнатов со всех концов Америки мой достойный друг не выглядел такой уж высокопоставленной личностью, как тогда, когда он в полном одиночестве облокачивался о медный поручень на шканцах «Неверсинка». Подобно многим другим господам, он представал в самом выгодном свете и пользовался наибольшим уважением в своей домашней среде, на фрегате.
Наши утренние и вечерние построения приятно разнообразились в течение нескольких недель незначительным обстоятельством, доставлявшим кое-кому из нас изрядное удовольствие.
В Кальяо половина коммодорского салона была гостеприимно предоставлена семейству аристократического на вид магната, назначенного перуанским послом при бразильском дворе в Рио. Этот величественный дипломат носил длинные закрученные усы, почти опоясывавшие его рот. Матросы уверяли, что он похож на крысу, просунувшую морду сквозь пучок пеньки, или на обезьяну из Сантьяго, выглядывающую из-за куста опунции.