Выбрать главу

— Но со мной и с одним из лейтенантов могло случиться кое-что и похуже. Ядро попало в косяк моего порта и разбросало щепы направо и налево. Одна из них срезала поля моей шляпы до самого лба, а другая сбрила каблук левого сапога лейтенанта. Третье ядро убило моего порохового мартышку, не прикоснувшись к нему.

— Как это так, Джек?

— А вот, просвистело мимо него, а он богу душу и отдал. Он сидел на куче пыжей; когда пыль с покрытых порохом переборок развеялась, я обратил внимание, что он сидит и не шелохнется, а глаза у него вытаращены. Я как ударю его по плечу: «Герой ты мой маленький», а он возьми да и уткнись носом мне в ноги. Я приложил ему руку к сердцу — а он готов. И царапинки на нем не было.

Тут среди слушателей воцарилось молчание, прерванное наконец вторым грот-марсовым старшиной:

— Благородный Джек, знаю, что ты о себе рассказывать не любишь, но скажи нам все же, что ты сделал в этот день.

— Ну, друзья, тут не столько я потрудился, сколько моя пушка. Но могу похвастаться, что именно она сбила грот-мачту у турецкого адмирала. И пня от нее не хватило бы, чтобы справить деревяшку лорду Нельсону.

— Вот как? А я-то думал, что, глядя в прицел и дернув вовремя шнур, удается направить снаряд куда следует. Разве не так, Джек?

— Направил выстрел, что сбил мачту с турецкого флагмана, командующий эскадрой — бог всемогущий, — а я только прицел установил.

— Но что ты почувствовал, Джек, когда пуля тебе клешню попортила?

— Почувствовал? На палец легче стало, вот и все. А кроме того, у меня их еще девять осталось, и они очень пригодились, когда на другой день после боя пришлось в порванном такелаже возиться, ибо, да будет вам известно, друзья, что самое трудное начинается, когда пушки убраны внутрь. Три дня я одной рукой помогал работе в такелаже в тех же брюках, что были на мне в бою; кровь на них запеклась и затвердела так, что они выглядели как блестящий красный сафьян.

У этого Джека Чейса сердце было как у мастодонта. Я видел, как он плакал, когда человека пороли у трапа. И при всем при том, рассказывая нам про Наваринский бой, он недвусмысленным образом высказал убеждение, что в кровавое двадцатое октября 1827 года библейский бог воплотился в английского коммодора морских сил на Леванте. И так вот и получается, что война делает святотатцев из лучших людей и низводит их всех до уровня фиджийцев. Кое-кто из матросов признавался мне, что, по мере того как бой разгорался все жарче и жарче, сердца их, соблюдая дьявольскую гармонию, все сильнее и сильнее ожесточались, и под конец, подобно своим пушкам, они сражались, ни о чем не думая.

Будь он солдатом или матросом, человек в бою — сатана. А в штабе и эскорте дьявола много фельдмаршальских жезлов. Но война по временам неизбежна. Разве можно дать наглому врагу попирать честь твоей родины?

Что ни говорите, но знайте и не забывайте вы, голосующие за войну епископы, что тот, в кого мы верим, самолично повелел нам подставлять левую щеку, если нас ударят по правой. Что будет дальше, не важно. Этого места из Евангелия вам не вычеркнуть. Эти слова так же обязывают нас, как и любые другие в священной книге. В них заключена вся душа и сущность христианского учения. Без них христианство не отличалось бы ничем от других религий. И эти слова, с господнего благословения, еще перевернут весь мир. Но в некоторых отношениях мы сами сначала должны стать квакерами.

Правда, в отличие от многих боен, оказавшихся бесполезным умерщвлением людей, победа адмирала Кодрингтона несомненно способствовала освобождению Греции и положила конец турецким зверствам в этой истерзанной стране, однако кто поднимет руку и поклянется, что соединенные флоты Англии, Франции и России в Наваринском бою вело божественное провидение? Ибо, будь это так, оно, это провидение, должно было пойти войной против самих избранников церкви — вальденсов [412] в Швейцарии — и зажечь смитфилдские костры [413] во времена кровавой Марии [414].

Но все события переплелись так, что различить их нет возможности. То, что мы называем Судьбой, беспристрастно, безжалостно и бессердечно; это не исчадие ада, способное возжечь костры фанатизма, и не филантроп, готовый вступиться за угнетенную Грецию. Мы можем сердиться, раздражаться и драться; но то, что носит название Судьбы, всегда сохраняет вооруженный нейтралитет.

И тем не менее хотя все это так, в своих сердцах мы создаем будущее нашего мира и в своих же сердцах лепим своих богов. Каждый смертный подает свой голос за того, кто должен, по его мнению, управлять мирами. Мне дарован голос, способный придать тот или иной облик вечности, — и волеизъявление мое сдвигает орбиты грядущих светил. И в обоих смыслах мы в точности являемся тем, чему мы поклоняемся. Мы сами — Судьба.