— Да он холостыми… Вот если я свою штуку достану… — И Марко, отвернув полу ватника, показал молодайкам тупое дуло винтовочного обреза. Ухмыльнулся:
— На, Маруська, подержи.
Молодайки в ужасе пооткрывали рты, а Марко, довольный произведенным эффектом, завернул похабщину, стал перед самой бричкой, снизу вверх глядя на Михаила.
Колокол смолк, как подавился. Притихли и старокалитвяне. Красноармейцы в длинных, замызганных осенней грязью шинелях, в буденовках с красными звездами поопускали винтовки, прятали покрасневшие от холода руки в рукава, пританцовывали — садился на плечи, на крупы вздрагивающих лошадей снег.
— Граждане слобожане! — снова выкрикнул Михаил, и теперь его слышали все. — Кто-то у вас тут мутит народ. Продразверстку все одно выполнять придется, а кто будет супротивничать и мешать — заарестуем, потому как это политическое дело. А в арестантской, сами соображайте, сидеть удовольствия мало. Так шо отправляйтесь по хатам и укажите нашим хлопцам, куда поховали хлеб, бо возьмем его силой. А за сопротивление властям…
— Нету хлеба, черт косопузый! — зло выкрикнула растрепанная пухлая тетка, подтыкающая в пестрый, с бахромой, платок пряди смоляных волос. — Давеча отряд пришел — выгреб, теперь ты объявился… У нас что тут — бездонная бочка, да?
— Убирайся-а…
— Не для того Советскую власть устанавливали, штоб силком у крестьянина хлеб отымать, нету таких правов!
— Это они сами, продотрядовцы, такие порядки завели. Неохота ж по другим слободам шастать по грязе́, вот и давай с нас два лыка драть.
— В шею его, мужики! Чего рты пораззявили?!
— Ткни его вилами в зад, кум. Штоб знал, как в свою слободу голодранцев водить.
— Повадится волк в стадо, всех овец порежет… Не дадим более хлеба! Нету!
— А ты, Гришка, чего на братца своего зенки таращишь? По сусалам бы заехал разок-другой. А то ишь стоит, красную гадину заслухався.
Григорий Назарук, к которому были обращены эти слова, сплюнул прилипшую к губам цигарку.
— А нехай трепется, — не оборачиваясь сказал он. — Дюже интересно слухать.
— Ты, Гришка, лучше бы молчал и мордой своей тут не маячил, — с сердцем сказал брату Михаил. — За дезертирство ответишь по закону.
— Пугаешь, значит, растудыт твою… — выругался Григорий и вдруг рванул из-за пояса штанов обрез. Но стоявший рядом отец остановил Григория.
— Погодь, — тихо сказал он. — Не порть обедню. Нехай ишо народ позлит.
Михаил стоял бледный, желваки буграми катались по его худым смуглым щекам.
— Калитвяне! — снова крикнул он. — Городу нужен хлеб. Москва и Петроград голодают, в Воронеже на заводах и фабриках хлеба также не хватает, детишки в детских домах и приютах помирают…
— А у нас кто? Щенята, что ли? Тем, значит, отдай, а свои нехай загинаются, так?
— Да у тебя с Тимохой две коровы, овец штук пятнадцать, Ефросинья! — не сдержал злости Михаил, поворачиваясь к наседавшей на него женщине в цветастом ярком платке. — И хлеба возов пять сховали, не меньше. Как тебе не стыдно?!
— А у меня не видно, — захохотала, подбоченясь, Ефросинья, статная, широкобедрая баба, откинув голову и бесстыже оглядывая мужиков. — За собой гляди.
Кругом заволновались:
— Свое считай, Мишка, а не Фроськино. Они с Тимохой с утра до ночи рукам покоя не дают.
— Ишь, грамотей! Батьку, кулака, потряси!
— Сам ты кулак! Поменьше на печи лежи! — тут же влез в спор Григорий, а Назарук-старший снова сдержал его: погодь, погодь…
— У батьки нашего мы воз пшеницы взяли нынче! — громко объявил Михаил.
— Гляди, подависси-и! — Дед Сетряков тянул худую жилистую шею, задиристым общипанным петухом поглядывал на хихикающих, дергающих его за полы кожушка баб.
— Пулю заглотнешь, комиссар! Убирайся, пока живой!
— Не грози, ты, контра! — Михаил снова выхватил наган, навел его на краснорожего сытого мужика по фамилии Серобаба, который выкрикнул эти слова. — Пулю и сам можешь словить.