Оставшиеся в живых красноармейцы бросились с площадного бугра прочь, на дорогу, по которой приехали, но их настигали, срывали сапоги, шинели. Выстрелы теперь стихли, слышалась только ругань, тяжкие удары. Григорий Назарук ярился над кем-то лежащим, окровавленным, бил его в голову култышкой обреза.
— Гришка-а! — тоненько, по-бабьи, кричал лавочник. — Оставь живого. Ему теперь наш хлебушко долго отрыгиваться будет.
Пять-шесть избитых до крови красноармейцев побежали по дороге, двое из них повернули к берегу Дона; вслед им долго еще свистели, улюлюкали…
Толпа на площади сгрудилась возле убитых, мужики поснимали шапки.
— Что ж вы наделали? Ироды!! — с ужасом вскрикнула какая-то сердобольная худая баба, закрыла лицо руками, затряслась в плаче. Завыли и другие бабы; мужики стояли хмурые, прятали друг от друга глаза.
— Ну, расквасились, — зло бросил Марко Гончаров. — Не мы их, так они б нас.
— Миша!.. Мишенька! — Толпа содрогнулась от душераздирающего крика Евдокии Назарук: простоволосая, с дикими от горя глазами, она бежала по улице к бричке, на которой лежал ее сын, и толпа безмолвно расступалась перед ней. Евдокия упала на грудь Михаила, забилась в плаче.
— Не скули, — грубо оборвал ее Трофим. — Ро́дный сынок хотел голодом тебя сморить, а ты нюни распустила. Людям спасибо скажи, что избавили от такого урода.
Старокалитвяне тесным кольцом обступили бричку, слушали придавленные рыдания Евдокии, молчали. Двое мужиков отнесли в сторонку тело Сакардина, прикрыли лицо подвернувшейся под руку дерюгой.
— Дозволь Михаила по-людски схоронить, Трофимушка! — упала мужу в ноги Евдокия. — Сынок он нам. На свет его пустили-и…
— То-то и оно, что пустили, — буркнул Назарук. — Ладно, хорони. Гришка, Марко… Кто еще? Ты, Конотопцев. Отвезите-ка Мишку к дому. Нехай последний раз… полюбуется… А винтовки, патроны соберите. Серобаба, поди-к сюда! И ты, Алексей Фролыч. Обмундированию с продотрядовцев посымайте, пригодится. Оружию — вон туда, в волисполком, снесите. Наша теперь власть там заседать будет.
Набросился на длинного, бедно одетого слобожанина, Демьяна Маншина:
— Ты чего стоишь без дела, каланча немытая?! Винтовку выбирай себе, патроны… Вон, тяни из рук. Да не бойся, он теперь не кусается.
Маншин, присев на корточки, осторожно тянул винтовку из рук красноармейца, чувствовал, что его трясет — такое на глазах произошло!.. А попробуй откажись — тут же пальнут, тот же Марко Гончаров, этому только мигни, родную мать не пожалеет.
— И ты, дед, не стой, — велел Назарук-старший Сетрякову. — Кобылка вон в постромках запуталась, подмогни. Хлебушек наш по домам развезти надо. Сам-то сдавал?
— Так ить… не успел, Трофим Кузьмич, — заискивающе гнул спину Сетряков. — Не подъезжали, стало быть, продотрядовцы. А Матрена так с дуру припасла уже.
— Вот и проучи свою Матрену, — посоветовал Назарук. — Тебе что-то никто не припасал… Дурья голова. Иди.
Награбленное обмундирование и оружие сносили в опустевшее здание волостного Совета; повстанческий отряд решили одевать в красноармейское, для маскировки. Тут же, в настывших комнатах, провели заседание штаба. Решили, что командовать отрядом будет пока что Григорий Назарук, заместителем у него назначили Марка́ Гончарова. Зажиточные слобожане также вошли в штаб, им вменялось бесперебойно снабжать отряд продовольствием, а коней — фуражом. Членами штаба стали Трофим Назарук, Митрофан Безручко, Иван Нутряков, лавочник Алексей Ляпота и еще два кулака — Кунахов и Прохоренко. Серобабу назначили комендантом Старой Калитвы, велели охранять слободу день и ночь.
Всех мужиков, от восемнадцати до пятидесяти лет, мобилизовали.
…С площади народ долго не расходился. Свезли в дальнюю балку трупы красноармейцев, кое-как закопали. Заглядывали в окна бывшего волостного Совета, старались услышать, о чем там идет разговор. Но слушать не давали: Ванька Поскотин и Демьян Маншин, еще утром такие простые и доступные, гнали всех от окон, скалили зубы: «Военная тайна». Наиболее настырных толкали взашей, материли. Дурачку Ивашке Поскотин разбил губы. Ивашка тоненько скулил, плакал; его успокаивали сердобольные старухи, вытирали кровь.
— Вот она, новая власть! — не выдержала одна из баб. — Божий человек, чем он вам помешал?
На бабу зашикали, замахали руками: молчи, дура!
Толкался среди баб дед Сетряков, толковал сам с собою: «Энти хлиб отымали, наши по зубам норовят дать… Кого слухать? До кого притулиться?..»
С площади старокалитвяне расходились подавленные, растерянные. Снег валил вовсю, слепил глаза. Кое-где робко затлели в окнах огоньки, но многие не зажигали света — ложились не вечерявши. Не до еды было. Слобода затихла, притаилась. Лишь только Гришка Назарук с Гончаровым да Сашкой Конотопцевым горланили на улице. Кто-то из них пальнул для острастки из красноармейской винтовки — не терпелось, видно, опробовать. Завизжала собака, грянул еще один выстрел, потом все стихло. Легла на Старую Калитву длинная холодная ночь.