Он шёл за королем, ни на что не глядя и не видя; только на него смотрел, как бы ждал слова, приказа, знака.
Иногда Людвик тоже на него поглядывал, точно спрашивал: «Когда это кончится?»
С другой стороны за королём следовал красивый мужчина, с щуплой фигурой, женским милым лицом, чёрными горячими глазами, с живыми и беспокойными движениями. Был это князь Кажко Шчецынский, любимец покойного, воспитанник и внучок.
Этот шёл рассеянно, бросая взгляды то туда, то сюда, а на него с интересом глядели многие. Он был своим – а теперь и он на милости чужаков. Тихо шептали, что королевское завещание, в котором он многих, и этого князя, одарил, Людвик, должно быть, порвал, и не думал исполнить воли умершего.
Дальше шли женщины, все покрытые чёрными накидками. Старая королева, венгерская вдова, дочка Локетка, – впереди. Удивительно было глядеть на неё.
Люди знали и считали её годы; сын, сороколетний муж, тоже ей предшествовал, а королева, если не казалась молодой, по крайней мере хотела ею быть еще.
Действительно, на её лице кое-где вырисовывалось немного морщинок, но лицо было румяное, свежее, белое еще, глаза блестящие, а из-под накидки виднеющиеся волосы не показывали седины. Всё же она хотела в этот день иметь грустное лицо, но не могла. Бросала взгляды туда и сюда, давала знаки, а шла, забываясь, так живо, что каждые несколько шагов, должна была останавливаться, чтобы те, кто ей предшествовал, имели время отдалиться.
Рядом с ней, с застывшим мраморным лицом, с опущенными глазами, медленно шла Казимирова вдова, Ядвига, вся в черном, задумчивая, точно была мыслями не тут уже, но где-то в другом месте.
Две их девочки, панские дочки, плакали и платками закрывали белые личики; бедные сироты всё чаще спотыкались на камнях и шатались…
Вокруг толпилась толпа венгров, которая разговаривала вполголоса на незнакомом языке, показывала пальцами на улицы и дома и не делала себе траура из того, что для них было весельем и развлечением.
А где толпа на них нажимала, они сразу поднимали на неё кулак, хмурили брови и хватались за мечи. Они чувствовали там себя панами.
Перед тремя костёлами процессия, катафалк и толпа останавливались; наконец все устремились в вавельский кафедральный собор. Дорогу на Вавель, замковые дворы, башни, стены – всё уже заполонил народ.
В костёл едва впускали самых достойных. Рыцарям приходилось сдерживать напор и каждую минуту доносились приглушенные крики.
Епископ Флориан вышел к большому алтарю, послышалось пение, и вместе с ним ко всем, сколько было алтарей в святыне, приблизись ожидающие капелланы, принося бескровную жертву за душу пану.
Посередине собора на двух серебряных мисках лежали кучки грошей, из которых каждый брал, сколько хотел, и складывал при алтаре за панскую душу. А так как в давке не каждый мог добраться до алтаря, выручало рыцарство, которое несло траурную службу.
Шли также те, что окружали катафалк, слуги и урядники покойного короля, неся каждый в костёл дань за его душу, а была она так обильна и дорога, как велика была скорбь по покойному Пясту.
Шёл подскарбий умершего, Святослав, с серебряными сосудами и полотенцами, которые король использовал на пиршествах, и преподнёс их костёлу на память. Хотя на Вавеле уже была одна ценнейшая памятка, перед смертью подаренная самим Казимиром, – частица того древа, на котором умирал Христос за людские грехи, в серо-золотом кресте, украшенном жемчугом и дорогими камнями.
За подскарбием подошёл к алтарю стольник Предбор и подстолый Януш, неся четыре серебряные миски; чашник Петрко и подчаший Жегота – кубки и потиры; маршалек двора принёс драгоценный королевский браслет.
Богослужение подходило к концу, когда народ начали отталкивать от дверей, чтобы обряд закончился согласно традиции и рыцарскому обычаю. Въезжал на коне тот незнакомец, который представлял особу короля, с опущенным забралом, за ним подконюший привёл послушного коня, а тут же один за другим начали, стуча по каменному полу копытами, въезжать хорунжии.
Это был самый болезненный момент, последний, когда у подножия королевского катафалка начали разбивать и ломать хоругви сначала этого королевства, потом всех земель.
Приглушённый плач отозвался стоном и рёвом; треск ломаемых древков, ржание испуганных коней, крики толпы, песнь ксендзев – все это, вместе смешанное в один голос, дикий и страшный, пронимало самых крепких людей дрожью тревоги и каким-то безумием. Некоторые забывали, что были в костёле, сильно рыдая, поднимая кверху руки. Над ропотом и рыданием возносились сетования.
Король Людвик не мог уже дольше слушать выражения этой скорби – вместе с семьёй и двором он вышел из костёла, возвращаясь в замок.