– Ну что! – произнес не спеша, меряя глазами окружающих, великорядца Познаньский. – Король сам нам обещал быть в Гнезне… Он обязательно нам нужен там. Наши великополяне завидуют, что вы у нас из Гнезна корону забрали и старой столицей пренебрегаете. Вот бы нам его хоть у могилы Мешка увидеть.
Добеслав усмехнулся.
– Зачем короля утруждать? – отпаривал он. – Разве мы и вы не представляем одно целое? Всё-таки ваш Богория для нас всех его короновал.
Пжедислав вздохнул.
– А ну! – сказал он. – Великополянами не пренебрегайте. – Эта корона, которую вы себе в Краков взяли, у нас была выкована. Она у вас после Храброго и после нашего Пшемки…
– Старая история! – вставил ксендз Завиша со смехом. – Будете помнить о том, что покойный король, память которого вы почетаете, хотел единую Польшу…
– Мы также её хотим, – ответил Пжедислав, – но в одном человеке две руки и два глаза, так и у нас..
– Что ж это было бы? – прервал Добеслав живо. – Новый король ради разных земель, пожалуй, в каждой отдельно должен был бы короноваться, и как было на погребении одиннадцать хоругвей, так его одиннадцать раз помазать должны были бы?
Вокруг послышался смех, а Пжедислав немного нахмурился.
– Все-таки, – сказал он, – куявам отдельно его короновать нет необходимости, Серадзь о том не вспомнит, но Великопольша – гнездо первое… пястовское.
– С Пястами покончено! – пробормотал судья Краковский.
Где-то вдали послышался вздох.
Оттон из Пилцы молча слушал, а хозяин добавил, смягчая великорядцу Великопольского, который вставал из-за стола, словно думал уходить:
– Король к вам едет, не беспокойтесь, будет он у вас.
Не желая продолжать щепетильный разговор, Пжедислав взял колпак и поклонился сначала хозяину, потом по кругу, и направился к дверям, любезно провожаемый Рожицами.
После его ухода какое-то время продолжалась тишина, все переглядывались, как бы хотели убедиться, что теперь друг с другом свободно могут поговорить.
– Королю Людвику будет что делать в новом королевстве, – вздохнул Добеслав, – наследство взял прекрасное и богатое, но забот с ним уйма… Мазуры оторвались прочь, Литве будет тяжело защититься от Руси, бранденбуржцы и саксонцы уже нас кусают.
Он покачал головой.
– Добавьте и то, – очень тихо сказал судья Краковский, – что, хоть завещание и старые пакты обеспечивают Людвику трон, дьявол не спит… Пястов и Пястовичей достаточно, и таких, что только в них кровь настоящих королей видят, также немало.
– Напрасная вещь и напрасный это страх, – ответил живо воевода. – Все-таки ни Владислав Опольский, ни Казко Шчецинский, ни Мазовецкие не покушаются…
– Ни за кого не ручаюсь, – сказал судья, покачивая головой. – Один бы, может, никто не отважился, но авантюристы подговаривают. Смешно об этом вспоминать, а я бы и за Влодка Гневковского, который, по-видимому, где-то стал монахом и с монахами поёт в хоре, не ручался бы.
Другие в самом деле начали смеяться.
– Пожалуй, с ума бы сошёл тот, кто его против нашего пана хотел бы вести, – сказал Оттон с Пилцы. – В Гневкове справиться не мог, и бросил это княжество, которое в первый попавшийся мешок можно спрятать, а что ему о короне думать?
– Да, да! – сказал насмешливо судья. – Маленькое княжество бросить не жаль, потому что для чего оно? Велика забота! Но за огромное королевство стоит шею подставлять…
– Для этого, – воскликнул Оттон из Пилцы, – нужно иметь огромное сердце и сильную правую руку, ну, а как раз их ваш монах не имел никогда.
Снова ненадолго замолчали, а потом те, что сидели у стола, наклонив головы друг к другу, о чём-то тихо начали шептаться.
К воеводе сходилось столько разных людей, которые не все с ним держались и в которых он не был уверен, что доверчивые признания, должно быть, передавались из уха в ухо.
Больше, чем когда-либо, после смерти короля Казимира, вырисовывались два противоположных лагеря. Одни в новом правлении искали личную выгоду, были рады ему и старались только завязать как можно лучшие отношения со двором, другие, ясней видящие, усматривали уже будущий упадок родины, неразбериху и беспорядок, каким её могло подвергнуть безразличие Людвика.
Венгерский и далмацкий король не скрывал того пренебрежения к наследству дяди, а скорее матери, брал его неохотно, хотел из него вытянуть как можно больше выгоды для себя, но его сердце и ум были где-то в другом месте.
Он чувствовал к Польше отвращение, ему смердили кожухи и сапоги польской шляхты; край этот свой он считал варварским, диким. Хотел его, как наследство, ради семьи, удержать, но не хотел тут ни жить, ни править.