— Видал? — украдкой спрашивали друг друга мальчишки, вертясь возле.
— Видала? — с серьезными лицами тут же перешептывались нетерпеливые девчонки.
Манька Суркова дождалась подходящего момента, взяла Надьку под руку, отвела в сторонку.
— Знаешь, Надька, чего я тебе скажу? — быстро-быстро заговорила она, вращая глазами и захлебываясь от таинственности, — Нюшка Тимохина подходит это надысь к Верке Чураховой и потихонечку так говорит ей, а я слушаю: «Верка, хочешь, будем с тобой водиться, потому с Надькой Маришкиной я больше не стану дружить, ну ее, у нее косая рука, еще и меня задразнят».
У Надьки захватило дыхание. Она даже чуточку побледнела, когда выслушивала от Маньки эту новость.
— А мне-то больно надо! — с трудом проговорила она и сделала попытку презрительно улыбнуться. — Ну, и пусть себе водится с Веркой, с жадиной с такой! С ней ни одна хорошая девочка не хочет водиться!
И подруги, и игры, и улица, и хорошая погода, все вдруг померкло в изменившихся глазах Надьки; все потеряло для нее привлекательность; все показалось больше неинтересным, ненужным. И потянуло домой.
В свою избу, к своей сестре, к своим родным!
Но для отвода глаз необходимо было еще немного постоять с девчонками; еще несколько ужасных, невыносимых минут.
Потом Надька придумала предлог — время поить теленка — и, не дав никому опомниться, вдруг подхватилась и побежала.
Она бежала к своему дому напрямик и с такой быстротой, как будто за ней гнались. Девчонки, мальчишки на момент даже остолбенели, стояли и молча глядели вслед убегающей.
Отбежав на некоторое расстояние, Надька услыхала, как какая-то из девчонок, позади ее, громко закричала другим, видно вновь появившимся на улице:
— Опоздали! Опоздали! Косорукая уж ушла!
— Чего же ты больно скоро вернулась? — удивилась ее возвращению Устя.
— А чего хорошего на воле-то? — отвечала Надька. — Холодно больно.
И полезла на печку, как будто погреться.
На широкой печке было рассыпано для просушки к помолу несколько мер ржи. И Надька, забившись в самый темный уголок печки, села там в мягкую нагретую рожь; глубоко запустила босые ноги в приятно щекочущее зерно, как в песок; сидела в полупотемках, обхватив руками колени, и думала, думала…
«Ее руку спасли, это верно… Рука у нее цела, цела, это правда… Но у нее не такая рука, как у всех… Она — косорукая… Это вся деревня знает»…
На другой день Надька к девчонкам уже не пошла.
Не пошла она к ним и на третий и на четвертый день. Старалась вовсе не показываться на улице. Ходила только туда, куда ее посылала сестра, — по делам. В остальное время или работала по дому и двору или играла сама с собой.
— И чего ты все в избе, да в избе возишься, говорила ей Устя. — Оделась бы, да вышла, погуляла хотя немного.
— Чегой-то не хочется гулять-то, — отговаривалась тягуче Надька и делала пренебрежительное движение губами.
А под окнами их избы то и дело шныряли девчонки. И Надька не раз слыхала, как какая-нибудь из них спрашивала другую:
— Косорукая нынче опять не выходила?
Надька припоминала, что когда бы она ни проходила деревней по делам, всякий раз за ее спиной раздавались крики девчонок, мальчишек:
— Глядите, косорукая идет!.. Вон, вон она, косорукая пошла!.. Ишь, как бежит, припускает!.. Косорукая, иди играть с нами!..
А иногда за ней целой ватагой прилепетывали мальчишки, девчонки. Бежали сзади и по сторонам и дразнили. Больше всех прыгал перед ней, кривлялся и дразнил самый маленький из всей ватаги, сопатый Сенька, сынишка Гаврилы Силантича.
Как-то, подметая в одиночестве избу и вдруг услыхав доносившиеся издалека звонкие крики игравших ребят, Надька остановилась среди избы, прислушалась. Веселый визг детей на улице продолжался. У Надьки выпал из рук веник, она в одну секунду оделась и торопливо выбежала из избы. Но выйти за ворота на улицу в последний момент не решилась, а, приоткрыв чуточку калитку, просунула в щелочку кончик носа и стала внимательно смотреть.
Как раз напротив, на Парфеновском огороде, ребята смастерили высокую ледяную горку и катались с нее, кто на деревянных коньках, кто на самодельных саночках, кто на листе кровельного железа, а кто просто так, на собственном кожухе. Было людно, шумно, весело. Были все, — кроме одной Надьки. Не умолкая, звенели, скрещиваясь в воздухе, детские голоса. То там, то здесь рассыпался заразительный смех. Вот один мальчишка, Илюшка Шитов, маленький, в отцовских валенках до живота, в отцовской папахе до плеч, расселся верхом на свои узкие длинные березовые саночки и, уже натянув вожжи, начал съезжать, как вдруг другой, укутанный от головы до колен в бабью шаль, впрыгнул к нему на ходу в саночки, навалился ему на спину, они не удержались и, обхватив друг друга, оба вывалились из саней, откатились от колеи в сторону и сорвались в пропасть, в глубокие снежные сугробы. Порожние саночки помчались по колее отдельно, стремительно неслись вниз, крутясь и опрокидываясь, точно их кто-то сильно вертел. Глядя на белых, залепленных снегом, двух мальчишек, утопавших по уши в сугробах и похожих там на маленьких беспомощных медвежат, все — и мальчики и девочки — хохотали. Засмеялась у своей щелочки и Надька. Дернула носом, утерла его кулаком, издала горлом довольный мычащий звук: