Выбрать главу

- А жена как? - спросил Стеф.

- Жива пока... А какая там у меня была мастерская! И кабанятина всегда, ну всегда, по десять шекелей кило!

Стеф знал здесь почти всех, хотя бы в лицо. Вон Мира Грузберг сидит коленки расставила, как будто играет на виолончели, вон Сережка Лапидот из Иерусалима, плакатист, вывески теперь пишет. А это кто, седой? Марик, что ли, Карпов? Как сдал! А вон там вроде израильтянин - сидит, ничего не понимает.

- Это кто? - спросил Стеф у Валеры Бойма. - Ну в ковбойке, с носом?

- Ученик Риткин, - дал справку Валера. - Кибуцник. По-русски ни бельмеса не знает.

- А ты на иврите-то выучился? - спросил Стеф. - "Бельмес" как будет?

- Представляешь, ничего в голову не лезет, - беспечально признался Валера. - Что знал, все в Японии позабыл. Ну что ты будешь делать?! Хорошо, что теперь здесь все по-нашему говорят.

- А кибуцник? - съязвил Стеф.

- Выучится, - отмахнулся Валера, - куда денется... На поминки раньше тоже не ходил, сидел на полу, как какой-то араб.

- Меняется, что ли, все? - спросил Стеф.

- Не то слово! - обрадовался Валера. - Просто не поверишь! Еще наших подъедет тысяч триста-четыреста - другая страна будет, все так говорят.

Другая страна, глядя на радующегося Валеру Бойма, думал Стеф. Все говорят по-русски, все ходят на поминки, вместо того чтобы сидеть шиву. Государство Израиль - форпост западной цивилизации на Ближнем Востоке. Как будто не отсюда, не с Синайской горы она пошла, эта цивилизация.

- Жалко все же кибуцника, - сказал Стеф.

- А чего его жалеть? - пожал плечами Валера. - Привыкнет... Бери пельмени, они некошерные. Знаешь, где их делают? Здесь, в Яффе! Помнишь Гинзбурга - скульптор такой был, из Харькова? Так вот, представляешь, он открыл фабричку, набрал арабов и лепит себе пельмени. И, главное, пишет на коробке по-русски: "Сибирские пельмени Гинзбург. Яффа". Все берут.

Ну и ну, задумчиво жевал Стеф. Ну и ну. "Сибирские пельмени Гинзбург". Закладывают краеугольный камень Третьего храма - и лепят пельмени. Поют над христианской могилой "Эль мале рахамим". Умирают от пуль и бомб террористов - и плачут на концертах Аллы Пугачевой. Израильский народ. Первый год третьего тысячелетия. Родной сумасшедший дом. И как хорошо, что завтра на рассвете можно улететь отсюда к чертовой матери - в Москву, в Кзылград, на прокаженный остров.

Действительно, меняется страна, ничего не скажешь. Двадцать лет назад было лучше, двадцать пять - еще лучше. А где это видано, чтобы хоть что-нибудь в нашем мире менялось не к худшему? Может, на том и мир стоит, никак не рухнет: все хуже, и хуже, и хуже. У плохого дна нет, не расшибешься, а хорошее выглядывать, задрав голову, - так ведь и шея занемеет. Вот и стоим, зажав синицу в кулаке.

Надо прощаться, ехать. Можно, собственно, посидеть еще - да не хочется: без Ритки дом уже не тот, все, что осталось от старого дома - так это подвальный араб со своим ишаком. Стеф поднялся и прошел в кухню - там мать Ритки, старуха с гранатовым аграфом в седых волосах, чистила селедку к столу.

- Спасибо, что пришли помянуть, - сказала старуха. - Нет больше нашей Риты, девочки.

- Ужасно, - сказал Стеф. - Поверить нельзя...

- Она вас любила, - сказала старуха. - В спальне альбом лежит с фотографиями, выберите себе на память. Вы где сейчас живете?

- Постоянно - нигде, - сказал Стеф. - Последний год в Париже просидел. Работа. Завтра опять улетаю.

- Ну идите, - сказала старуха. - Идите.

Стеф пролистал альбом, нашел, что хотел: молодая Ритка, в белом, тонкая и легкая, как тростниковая дудочка.

2. Погружение в 60-е

Шесть рисунков Гончаровой, найденные Стефом в прошлом году на женевском блошином рынке, оказались подлинниками. Рисунки валялись в кипе грошовых поделок: сосна на альпийском склоне, дитя со слезой на марципановой щеке - и Стеф был поначалу убежден, что набрел на классический фальшак. Смущало лишь одно обстоятельство: какими такими кривыми тропинками занесло фальшивую "русскую амазонку" на женевский блошиный рынок?

По словам разговорчивого торговца, предлагавшего публике чугунный "пояс невинности" с действующим замком и двумя к нему фигурными ключами, латунные зажигалки времен второй мировой войны, пишущую машинку "Континенталь", которой лет через двести и цены не будет, и граммофонную пластинку Элвиса Пресли с собственноручной подписью знаменитого певца на конверте, - по словам этого симпатичного борца с жизненными невзгодами, рисунки, оцененные им по пятнадцати франков за штуку, попали к нему прямиком со склада выморочного имущества: умер какой-то русский, из старых эмигрантов, наследники не обнаружились, да и что там было наследовать - и вот вещички свезли на склад. Что там еще было? Тумбочка, бритвенный прибор, немного одежды. Русские книжки. Какие книжки? Вот, завалялась парочка... Золотое охотничье пламя лизнуло душу Стефа. Он держал в руках первоиздание гумилевского "Колчана" и "Камеру обскура" с дарственной надписью Сирина на титульном листе: "Замечательному Владимиру Николаевичу Оболенскому в память об озере, облаке, башне. В. Сирин". Тем временем торговец, примерившись соколиным глазом, назвал цену: пять франков книжка. Сто франков за все, для ровного счета.

Гончарова вызвала на Сотби настоящий ажиотаж. Стеф заработал кучу денег, снял в Латинском квартале квартиру подороже, купил черный полотняный костюм и серебряную зажигалку "Дюпон" и вот уже полгода летал бизнес-классом.

Откинувшись на широкую спинку кресла, привольно вытянув ноги, Стеф невнимательно следил за убегающим, исчезающим из поля зрения стеклянным зданием тель-авивского аэропорта. Через четыре часа - Москва, толкотня перед скворечниками паспортного контроля, эти дурацкие зеркала за спиной, в тесном пограничном коридорчике: не прицепил ли гость Москвы атомную бомбу к затылку... Москва - и дальше, на восток, в дремлющую с полуопущенными веками, гранатовую, шафранную Среднюю Азию. Кзылград - не Женева, нет-нет, Аральское море - не озеро Леман. Нет там ни бизнес-класса, ни отелей, а на рынке торгуют парной бараниной, сваренным из столярного клея таинственным лекарством мумие и серебряными ханскими, с сердоликом и бирюзой зубочистками, которые для удобства можно повесить на шею на специальной веревочке. Как здорово, что, дотянув почти до шестидесяти, Стеф Рунич остался, как прежде, легким на подъем, сердце его - тьфу-тьфу! - беспокоит не часто, а зубы он носит во рту, а не в кармане полотняного пиджака за семьсот марок. А что перекатываются в кармане, в коробочке с отделениями для почасового приема, разноцветные таблетки от давления - так это только нормально: в его возрасте, между нами говоря, обязательно должно что-нибудь болеть. Болею - значит, существую! Вот так... Ритка бедная ничем не болела, а Толик Лунин вообще на руках ходил каждое утро, как шимпанзе. Ну и что? Лучше уж пить таблетки.

Боинг шел над морем, справа плыл Кипр. Стеф спросил кофе у стюардессы, достал из портфеля "Историю русского авангарда", заложенную на главе "Матюшин. Союз молодых художников", и раскрыл том. Телевизионные программы в самолетах он не смотрел никогда.

Можно было устроиться и как-нибудь попроще, но Стеф заказал номер в "Шератоне на Тверской" именно потому, что впереди был Кзыл

град с его ханскими зубочистками. Все пять звезд "Шератона" призваны были проводить Стефа в аральскую глухомань. Так он решил, так и сделал.

В номере чуть слышно, как двигатель хорошего автомобиля, гудел кондиционер, на столике под торшером стояли ваза с фруктами и бутылка с минеральной водой "Нарзан". Широчайшая кровать, квадратная, была безукоризненно застлана со вкусом подобранным покрывалом. Вид этих роскошных гостиничных сексодромов "кинг-сайз" всегда вызывал у Стефа укол совести: он здесь, он спит на прохладных, почти звенящих простынях, хоть поперек кровати, хоть по диагонали, а Вера, его Верка посапывает себе носом в одинокую подушку то в Берлине, то в Париже, то в Майами, где мухи - и те от жары дохнут. Посапывает и ждет его возвращения из очередной поездки... Но боль от укола вскоре проходила и рассасывалась без следа. Он, Стеф, должен в конце концов зарабатывать деньги, и таскать за собой по всему свету жену, как чемодан со штанами и рубашками, - чистое сумасшествие, дурацкая прихоть. Кроме того, Верка бывает иногда такая вредная, что просто хоть веревку мыль. Расскажи ей, например, о такой вот кровати, о том, что стало ему здесь с порога неловко, даже немного совестно - она сразу же спросит мерзким тоном: и часто ли ты, Степан, приглашал гостей оппозиционного пола, чтоб они по мере твоих сил и возможностей скрасили эту самую неловкость? Лучше б спросила по-свойски: "Девок водил?" - и он ответил бы почти искренне: "Да ты что!"