Выбрать главу

— Повернись, — попросил он внезапно севшим голосом.

Но Шизей только покачала головой и приблизилась к нему. Теперь он чувствовал ее тело непосредственно, без всякого материала, мешающего контакту. Он ахнул, когда волна чувственного наслаждения прокатилась по всему его телу. А она вскарабкалась на него, обвив руками и ногами, как жрица религии любви, поклоняющаяся гигантскому фаллосу. Брэндинг застонал.

Они занимались любовью под музыку Грейс Джоунз. Пластинку эту, завезенную сюда дочерью Брэндинга, Шизей нашла среди дисков Джорджа Ширинга и Бобби Шорта и поставила на проигрыватель. Голос певицы отдавал то сочной мягкостью экзотического фрукта, то жесткостью линий спортивного автомобиля.

Брэндингу никогда не приходилось заниматься любовью под музыку: Мэри всегда была нужна тишина, чтобы расслабиться и настроить себя на нужную волну. Он обнаружил, что музыка его одновременно и стимулирует, и беспокоит. Было какое-то ощущение, что он общается сразу с двумя женщинами, вернее, это они общаются с ним: одна физически, другая — эмоционально, посредством голоса.

Затем, вогнав и его, и себя в пот, Шизей насела на него всерьез, и Брэндинг забыл обо всем на свете.

После он сказал ей, будто ненароком: — Интересно, а что было бы, если бы ты поставила Дэвида Боуи вместо Грейс Джоунз? Он был довольно-таки измучен, будто после двухчасовой тренировки в гимнастическом зале. Но это была приятная — прямо сказать, восхитительная — измученность.

— Дэвид Боуи хорош для мастурбации, — сказала Шизей. — Тебе не приходилось этим заниматься, Кок?

— Очень странный вопрос. — Его просто убивала ее способность шокировать.

— Ты думаешь? А что тут странного? Любое проявление сексуальности добавляет штрих к личности человека, делает его тем, кто он есть.

Брэндинг сел в кровати, свесив ноги на пол. Он чувствовал себя очень неловко, когда она начинала говорить вот так, с абсурдной прямотой ребенка. Но ведь она не ребенок.

— Здесь, в Америке, — сказал он, — эти вопросы не принято обсуждать так свободно.

— Даже между мужем и женой?

Мы не муж и жена, Шизей. Мы чужие люди.

— Но затем, чувствуя на себе ее взгляд, он добавил: — Иногда даже между мужем и женой.

— Какая глупость! — заявила она. — Ведь это так естественно. Как нагота. Как всякий секс. Чего здесь стыдиться?

— Насколько я понимаю, далеко не все вопросы подлежат открытому обсуждению и в Японии.

— Например?

— Как насчет «ката»?

Шизей зашевелилась в постели, затем захватила ногами простыню и сбросила ее на пол.

— В школе нам часто говорили, что если подо льдом что-то есть, если ты чувствуешь это, хотя и не можешь видеть, то оно все равно там, что бы ты об этом ни думал, — живет, движется, мутит воду. — Она раздвинула ноги, и Брэндинг невольно перевел туда взгляд. Шизей выгнула спину. — Иди, сюда, Кок. Я еще не закончила начатое с тобой — да и ты тоже, я вижу, не закончил.

* * *

Когда Жюстина вылетела из гимнастического зала, оставив там Николаса, время уже близилось к ужину. Она направилась на кухню, но никак не могла вспомнить, что она собиралась приготовить. Кроме того, есть ей не хотелось, а Николас, если проголодается, найдет чего перехватить.

Придя к этому заключению, она почувствовала, что ей очень неуютно в доме. Спустилась с крыльца, прошла мимо могучего японского кедра, росшего на лужайке. Уже начинало темнеть, и она долго бродила вокруг, пока не оказалась возле огромного каменного сосуда, к которому ее как-то подводил Николас где-то около трех лет назад, когда они обживали этот дом.

«Я хочу пить», — сказала она тогда. Вот и сейчас она чувствовала жажду. Зачерпнув воды красивым бамбуковым ковшом, она напилась. Потом заглянула в сосуд, разглядев японский иероглиф на дне. «Мичи». Путь, странствие.

Зачем ее занесло сюда, в Японию? Неужели это последняя точка в ее жизненном пути, оказавшемся таким одноколейным? Неужели такое возможно? Ей всегда казалось, что странствия по жизни проходят по разным дорогам, и что конечных пунктов всегда великое множество: выбирай любой — и чеши туда. Ну и что? Она попыталась представить себе жизнь без Николаса и почувствовала невыносимую тоску одиночества. Жить без него она уже не могла. Это была бы не жизнь, а пытка: ее душа и сердце всегда будут там, где он. Она не хотела прожить остаток жизни духовной калекой.

Но, с другой стороны, она понимала, что и продолжать жить, будто ничего не случилось, тоже нельзя. Она слишком зависима от Николаса. Он ее якорь спасения, он ее надежная гавань, особенно здесь, в Японии, где она не знала никого и где — она чувствовала все более отчетливо — она никому не нужна. Поначалу все были такие дружелюбные — нет, пожалуй, более точным словом будет ВЕЖЛИВЫЕ. Все, кому Николас и Нанги представляли ее, были чертовски вежливы. Нельзя быть постоянно таким вежливым на полном серьезе, думала она. Но Николас всегда твердил ей, что искренность — черта необычайно ценимая у японцев.

И все-таки, что она упустила? Она никогда и не тешила себя иллюзиями, что ее когда-либо примут как равную даже в кругу близких друзей Николаса.

Но ее не покидала мысль, что она упустила что-то важное, не нашла своего Розеттского камня[7], надпись на котором, будучи раз разгаданной, дала бы ей ключ к необъяснимому японскому характеру.

Теперь Жюстина понимала, что нуждается в Николасе больше, чем когда-либо. Она не могла позволить ему оттолкнуть себя вот так. Ей надо проявить упорство. Она чувствовала сердцем, что какие бы трудности ни вставали на их пути, они смогут преодолеть их только вместе, только поборов эти странные размолвки, которые все чаще случаются в последнее время.

На какое-то мгновение она позволила себе проникнуться страхом, который заронила в ее душу отчужденность Николаса. Затем она стряхнула с себя этот страх, заставив себя прислушаться к радостным летним голосам, раздающимся вокруг.

С минуту она так стояла, потом опустила ковш в сосуд. Выгравированный знак «мичи» пропал. Жюстина повернулась и направилась сквозь уже сгустившиеся сумерки к дому.

Николас все еще был в своем зале. Она слышала его резкие выкрики, когда он своими крепкими, как сталь, костяшками пальцев ударял в грушу.

Жюстина сделала глубокий вдох, будто долгое время задерживала воздух в легких. Она чувствовала невероятную тяжесть в груди. Сказывалась ее постоянная тревога за Николаса, которая не оставляла ее последние месяцы. Она прошла мимо спортивного зала, думая, что все образуется со временем. Он уже начинал понемногу становиться самим собой.

Ничего не могло быть дальше от истины, чем эта мысль Жюстины. Уже после первых ударов по обитой войлоком тумбе, которые Николас сделал, пытаясь вспомнить технику айкидо, он понял, что все не так. Удары были неуклюжими, кривыми. Кроме ощущения, что все суставы будто заржавели, было еще одно — более страшное, почти зловещее.

Произошло невероятное. У Николаса давно были подозрения на этот счет. Теперь он был уверен.

В первые месяцы после операции он страдал от сильных болей. Первым импульсом было прибегнуть к приемам погашения боли, усвоенных еще в период ученичества. Были способы и против кратких болевых ощущений, которые часто приходится испытывать во время рукопашных схваток, и против более постоянных болей, как, например, таких, что он испытывал сейчас.

«Гецумей но мичи», лунная дорога. Один из сэнсэев Николаса, Акутагава-сан, говорил: СЛЕДУЯ ПО «ЛУННОЙ ДОРОГЕ», ИСПЫТЫВАЕШЬ ДВА ОЩУЩЕНИЯ. "ВО-ПЕРВЫХ, ВСЕ ЧУВСТВА ОБОСТРЯЮТСЯ, ПРИОБРЕТАЯ ВЕС И ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ. ТЫ ОДНОВРЕМЕННО ВИДИШЬ И КОЖУ, И ТО, ЧТО ОНА ПОКРЫВАЕТ. ВО-ВТОРЫХ, ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ СВЕТ, ДАЖЕ НАХОДЯСЬ ВО ТЬМЕ.

Как потом понял Николас, Акутагава-сан имел в виду, что «гецумей но мичи» позволяет соединить интуицию и психологические озарения. Слышишь, как ложь витает в воздухе, можешь выйти из лабиринта с завязанными глазами. «Гецумей но мичи» — это возвращение человека в то состояние, в котором он пребывал до того, как цивилизация ослабила его биологически, подавив первобытные инстинкты.

Но «гецумей но мичи» — не только это, но и источник внутренней силы и решимости в человеке, обладавшем этой способностью. С «гецумей но мичи» для Николаса весь мир был как на ладони. Он понимал, что, лишись он этого дара, — и он станет глух, нем и слеп. Он станет беззащитен.

вернуться

7

Розеттский камень — обнаруженный в Египте камень с надписью, сделанной с помощью знаков трех различных видов письменности, в том числе и иероглифами. Расшифровав надпись, Ж. Шампольон нашел ключ к египетским иероглифам.