В больнице, страдая от послеоперационных болей, Николас пытался обратиться к ресурсам «гецумей но мичи», но не смог. Не только его связи с этим мистическим состоянием оборвались, но он даже не знал теперь, какое оно. И дело здесь было не в памяти. Он помнил его, мог даже вызвать в себе ощущение, сопутствующее тем случаям, когда он прибегал к его помощи. И последнее было хуже всего. Человек, рожденный слепым, видит жизнь иначе, чем тот, который лишился зрения. Со всей отчетливостью Николас осознавал, что он потерял, и сознание этого отравляло его существование.
Но это было сразу после операции, когда он был очень слаб. Тогда Николас не мог знать, навсегда ли он лишился этого дара или только временно. Только вернувшись домой и возобновив ежедневные тренировки, он мог точно сказать, по-прежнему ли он бог или же стал обыкновенным смертным. Это объясняло его подавленное состояние, его бессонницу по ночам. Все было очень просто: он боялся узнать о себе правду. Пока еще сохранились крохи надежды, что со временем «гецумей но мичи» вернется к нему, еще не все было потеряно. Но теперь, после первых же ударов по тяжелой груше, он понял, что боги его покинули, что больше нет места для надежды. Осталась лишь горькая реальность.
Это все-таки случилось. То, что бывает только в страшном сне, стало явью. Он чувствовал себя голым человеком на голой земле, где некуда бежать, где невозможно спрятаться от слепящих лучей солнца.
Он раньше никогда не отдавал себе отчета, насколько зависим он был от своих полубожественных способностей, пока не лишился их. Какой скучной и пресной показалась ему жизнь, в которой ему теперь придется полагаться только на пять недоразвитых органов чувств.
Кто знает, сколько бы продлилось прежнее неопределенное, но не безнадежное состояние, когда он часами сидел на крыльце, словно завороженный игрой света и тени, отказываясь сделать решительный шаг и узнать о себе самое худшее, не приди это письмо Лью Кроукера, не попроси он Жюстину прочитать его вслух и не начни она выказывать свое любопытство по поводу новой руки Кроукера.
Это письмо его доконало. Перед лицом того, что пришлось пережить его другу и с чем ему приходится продолжать бороться, Николас почувствовал себя жалким и ничтожным человечишкой, пытающимся отодвинуть от себя неизбежное.
И тогда он вошел в свой спортивный зал, стал перед этой чертовой тумбой и, после необходимых предварительных дыхательных упражнений, принял боевую стойку и сделал первый выпад.
Он начал с самого основного удара, применяющегося в борьбе айкидо. И почувствовал себя желторотым новичком. Техника сохранилась: ее не так-то просто забыть после многих лет упорных занятий. Но за ней не стояло ничего: ни чистоты цели, ни необходимой в бою уверенности в своих возможностях, ни умственного настроя, без которого техника — ничто. Он потерял свою «лунную дорогу». Сознание его уже не было частью божественной Пустоты, освободившейся от всего ненужного, чтобы сосредоточиться на том, от чего зависело его выживание. Его сознание было хаосом мыслей и чувств, лопающихся, как пузыри, не успев вызреть.
Вот в таком состоянии и нашла его Жюстина: весь поникший и подавленный, Николас сидел на татами, уронив голову на грудь, по которой стекали ручейки пота.
Он услышал, как она вошла, услышал ее вскрик и, подняв голову, увидел ее взгляд, полный жалости. Этого Николас уже не смог выносить.
— Убирайся отсюда! — закричал он, сопроводив эти слова военным кличем «киа»! Жюстина отпрянула в страхе и недоумении, будто опасаясь, как бы он в самом деле не бросился на нее.
— Убирайся отсюда ко всем чертям!
Закрывая дверь кабинета начальника отдела Сендзина Омукэ, Томи Йадзава чувствовала, что вся дрожит. Она постояла неподвижно несколько мгновений, стараясь успокоиться. Сознание того, что она открыто высказала свои мысли человеку, которого практически не знает, было мучительно. Более того, ей было стыдно. Хотя Сендзин Омукэ и дал ей разрешение говорить, ей все-таки следовало бы попридержать язык. Почему она разговорилась? И почему она говорила то, что думает, вместо искусно сплетенной, дипломатичной лжи?
Томи не могла сказать точно, но подозревала в глубине души, что проявленная ею слабость отчасти связана с тем, что капитан Омукэ очень красив. Она опять вздрогнула, вспомнив, как он внезапно встал, оказавшись в поле ее зрения, хотя Томи старалась всячески увернуться от его взгляда. Она поняла, что попалась, как заяц в силки охотника. Она уже ничего не могла поделать, а только стояла и смотрела ему прямо в глаза во время всего их разговора.
Ощущение, которое она при этом испытывала, было ужасно. Будто она была голой — откровенно, неприлично голой — под его пронизывающим взглядом. И хотя, чувствуя, что разговора не избежать, она твердо намеревалась давать уклончивые ответы, она с ужасом обнаружила, что чуть-чуть не высказала то, чего совсем не намеревалась говорить. Как будто капитан Омукэ влез в ее сознание невидимой рукой и вытягивает оттуда информацию, которая была ему нужна, против ее воли.
И все же... Томи мучилась от сознания вины. Капитан Омукэ был ее единственным защитником в отделе, где с большим недоверием относились к женщине-детективу. Будь она мужчиной, она уже давно была бы лейтенантом и руководителем собственной сыскной группы. Частично это имел в виду капитан Омукэ, говоря: «Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные».
Тем, что ей все же поручались время от времени ответственные задания, она была всецело обязана капитану Омукэ. Он один из всех офицеров полиции, с которыми ей приходилось сталкиваться, относился к ней как к разумному существу. Раз или два он даже хвалил ее работу. Последний раз это было не более месяца назад, когда благодаря ее бдительности им удалось перекрыть главный канал поставок автоматов МАК-10 для террористических группировок, связанных с советскими спецслужбами.
А до этого она лично обезвредила террористку, пытавшуюся пробраться на борт корейского авиалайнера в аэропорту Нарита с пластиковой бомбой в сумочке. Томи взяла ее в женском туалете в самую последнюю минуту. Ножевое ранение, которое она получила при этом, оказалось неопасным. Капитан Омукэ представил ее к награждению за умелые и решительные действия. Однако, как и следовало ожидать, ходатайство было отклонено высшим начальством. Обо всем этом думала Томи, направляясь к своему столу в офисе.
Капитан Омукэ был ее защитником в их отделе и единственным мужчиной, который, по ее мнению, ценил ее как работника. И тем не менее Томи панически боялась его. Почему? Прежде всего он был не такой, как все, что, с точки зрения японца, было весьма подозрительно. В Японии люди стремятся к анонимности, что сказывается, в частности, в цветах одежды, которым японцы отдают предпочтение: черный, разные оттенки серого, хромового, белого. Только в традиционном японском облачении, одеваемом по торжественным дням и по случаю религиозных праздников, допускались яркие цвета. Каждый работал не покладая рук на свою страну, свою фирму. Это не то, что на Западе называют словом «самопожертвование», это просто долг. Каждый японец понимает природу этого долга: без него жизнь превращается в хаос, становится бессмысленной.
Каждый японец, но не Сендзин Омукэ. И, конечно, не террористы. Механически перекладывая с места на место бумаги, лежащие на ее рабочем столе, она думала о теории капитана Омукэ о том, что оперативник должен уметь мыслить, как мыслят преступники. Очень интересно, даже интригующе интересно. Но Тони подозревала, что в образе жизни, который вел Омукэ, было не только умение поставить себя на место врага, которого выслеживаешь.
Вот это он и имел в виду, говоря: МЫ ОБА, КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ.
Она вспомнила свое детство, суровую муштру, именуемую матерью воспитанием. Насколько она могла себя помнить, Томи всегда мыла рис для семьи. Мать коршуном следила, чтобы ни одно зернышко не проскочило в сливное отверстие мойки, и, когда такое случалось, она грубо оттаскивала дочь от раковины и шлепала.
Когда Томи немного подросла, ее стали подпускать к столу последней. Отец, всегда молчаливый и рассеянный, и старший брат, высокомерный и отчужденный, получали львиную долю пищи. А потом они с матерью подъедали остатки. Их, как правило, было слишком мало для двоих.