— Вашего мира?
— В Японии, уважаемый сенатор, правила — это все. Исчезнет «ката» — и воцарится хаос, и человек будет не лучше обезьяны.
Брэндингу часто приходилось слышать о догматичности японцев, но он никогда не придавал этим россказням особого значения. Теперь, услышав такое безапелляционное заявление, он невольно поморщился. Он был человеком, не переваривающим безапелляционности и догматизма во всех их проявлениях. Именно поэтому он презирал здешнюю толпу, именно поэтому он всегда не ладил с отцом, брамином голубых кровей, и именно поэтому, закончив колледж, он так и не вернулся домой. Всю свою сознательную жизнь он боролся с догматизмом, считая его одним из самых опасных проявлений невежества.
— Наверное, вы имеете в виду законы, — сказал он как можно более миролюбивым тоном. — Законы, которые регулируют жизнь человеческого общества, делая его цивилизованным.
— Льюди, — сказала она, — приспосабливают законы общества к своим индивидуальным потребностям, делая из них правила. «Ката» едина для всех японцев.
Он улыбнулся.
— Для японцев. Но не для всех людей на земле. — Уже сказав это, он подумал, что и тон его голоса, и улыбка, сопутствующая словам, в этот момент, пожалуй, были очень похожи на тон и улыбку, которые появлялись много лет назад в разговорах с дочерью, когда она говорила что-то забавное, но весьма глупое.
Глаза Шизей сверкнули, и она отстранилась от него.
— Я полагала, что, будучи сенатором, вы окажетесь достаточно умны, чтобы понять, что я имею в виду.
Стоя среди танцующих пар во внутреннем дворике, Брэндинг чувствовал со всех сторон любопытные взгляды. Он протянул к ней руки:
— Давайте лучше танцевать.
Шизей молча изучала его какое-то мгновение, потом улыбнулась, будто, увидев его замешательство, она сочла себя отомщенной за обиду, которую он невольно нанес. Она снова скользнула в его объятия. Снова Брэндинг почувствовал ее горячее тело, эротически прильнувшее к его телу.
Оркестр переключился на чувствительные баллады, которые любил петь Фрэнк Синатра.
— Какая музыка вам больше всего нравится? — спросила Шизей, когда они медленно двигались по периметру дворика.
Он пожал плечами: — Пожалуй, Кола Портера, Джорджа Гершвина. В детстве любил слушать Хоаги Кармайкла. Знаете такого?
— Я люблю Брайана Ферри, Дэвида Боуи, Игги Попа, — сообщила она, как будто он не ответил на ее вопрос. — Не в ту степь, да?
Он понял, что она имела в виду.
— О них я слышал, — сказал он, словно защищаясь от обвинения в отсталости.
— Энергия, — сказала Шизей, — вот что мне нужно к шампанскому.
Он посмотрел ей в лицо и, чувствуя, как забилось его сердце, подумал, что с ним такое творится. Было уже за полночь, — время, в которое он обычно уже ехал по направлению к своему побитому ветрами дому на Дюнной улице, распрощавшись с устроителями вечеринки, немного подавленный и изнывающий от скуки. Но сейчас, к своему удивлению, он не чувствовал желания отбыть восвояси.
Ему хотелось танцевать и танцевать, держа ее в объятиях, но она вдруг сказала:
— Я хочу есть.
Омары и прочая вкуснятина давно уже были съедены. Пришлось довольствоваться тем, что осталось: холодный жареный цыпленок, несколько заветренный салат, бутерброды с подтаявшим маслом.
Затаив дыхание, Брэндинг наблюдал, как Шизей ела, сгорбившись над маленькой тарелкой, как хищный зверек. Ее длинные, покрытые золотым лаком ногти так и впились в цыплячью грудку. Она ела проворно, аккуратно и с видимым аппетитом. Казалось, девушка забыла и о его присутствии, и о присутствии людей вообще.
Закончив есть, она облизала жирные пальцы, засовывая их поочередно в рот, выпятив вперед полные губки. Жест этот был так откровенно эротичен, что Брэндинг прямо-таки опешил, хотя невинность и полнейшая беспечность ее взгляда и говорила ему, что ничего такого у нее на уме нет. Шизей вытерла рот салфеткой, и их глаза встретились.
Брэндинг реагировал на ее взгляд, как ребенок, застигнутый матерью в тот момент, когда он засунул руку в вазу с конфетами. Потом, подумав, что не может же она в самом деле читать его мысли, он улыбнулся ей той синтетической улыбкой, которой умеют улыбаться только американские политики.
— Когда вы так делаете, — сказала Шизей, выбрасывая смятую салфетку, — у вас глупый, как у куклы, вид.
На какое-то мгновение Брэндинг был так ошарашен, что не знал, что и сказать. Затем густо покраснел, отодвинул в сторону тарелку и встал. — Надеюсь, вы извините меня, но мне пора.
Она попыталась удержать его за руку.
— Однако до чего же легко вас вывести из себя! Я думала, что сенаторы Соединенных Штатов легче воспринимают правду о себе.
Мягко, но решительно он выдернул руку.
— Спокойной ночи, — произнес он ледяным тоном.
И вот теперь, на следующее утро после всего этого, Брэндинг шел по береговой кромке, чувствуя, что его ноги уже онемели от холодных волн Атлантики. Он безуспешно пытался выбросить из головы мысли о Шизей. Увидит ли он ее снова? В ней было что-то опасное, даже разрушительное — это верно. Но и в этом есть своя прелесть: вроде как стоишь над пропастью или играешь в прятки со смертью. Подобраться ближе всех к опасности и невредимым отскочить в последний момент — что может быть упоительнее этого? Все дети обожают такую игру. Вот и он, как Питер Пэн, отчаянно пытается удержать ускользающий призрак бесшабашной юности.
Во имя самого Бога, подумал Брэндинг, что со мной происходит? Но он уже знал, что происходящее с ним к Богу никакого отношения не имеет.
Николас сидел на приступке веранды, когда появилась Жюстина. — Тут письмо для тебя с острова Марко, штат Флорида. Я думаю, что это от Лью Кроукера.
Николас оторвал глаза от клочка земли перед крыльцом, где уже сгущались тени, словно сползаясь сюда со всех концов земли. Он взял письмо, но на лице его так ничего и не отразилось.
— Ник? — Жюстина опустилась с ним рядом, но не касаясь плечом. — Что с тобой? — Ее глаза изменили цвет, став из зелено-карих зелеными, как крыжовник, что с ней всегда было в минуты душевного волнения. Красные точечки на радужной оболочке левого глаза так и вспыхнули в свете заходящего солнца. Она закинула ногу на ногу, откинула с лица прядь темных волос. Кожа ее была по-прежнему гладкой, испещренной маленькими веснушками, как у ребенка. Носик немного широковат, но зато он придавал лицу индивидуальность. Губы полные, чувственные. Годы пощадили ее: она нисколько не изменилась за те десять лет, что прошли с тех пор, как Николас встретил ее на берегу в Вест-Бэй Бридж на Лонг-Айленде, и он подумал, что она похожа на заблудившуюся девочку. Теперь она уже не девочка: зрелая женщина, жена и, хоть и на короткое время, мать.
Николас вернул ей письмо, коротко сказав: — Прочти, — но таким пустым, лишенным всякого выражения голосом, что она снова разволновалась. С тех пор как он вернулся домой после операции — почти восемь месяцев назад — он сильно переменился. Плохо ел, хотя она старалась готовить для него блюда, которые он всегда любил, плохо спал по ночам. До этого у него со сном никогда не было проблем (правда, надо исключить несколько ночей после того, как умерла дочка), а теперь она часто слышала, как он ходит взад-вперед по комнате в три часа ночи. Хуже всего, он забросил даже свои обычные тренировки. Вместо этого он бродил по саду с пустым выражением на лице или сидел на приступочке веранды, упершись глазами в пыль перед крыльцом.
Как-то раз она даже позвонила врачу, который удалил опухоль, д-ру Ханами. Доктор заверил ее, что Николас приходит к нему на консультацию регулярно раз в две недели и что на основании своих наблюдений он может сказать, что причин органического характера для его недомоганий нет. «Ваш муж перенес серьезную операцию, миссис Линнер, — заявил д-р Ханами с уверенностью самого Господа Бога. — И я уверяю вас, это его нынешнее состояние — явление временное и по большей части психологического характера. Что бы это там ни было, оно со временем пройдет».