Польские историки традиционно объясняют советскую двойную политику в терминах природной “большевистской агрессивности”. Но ее также легко объяснить вполне реальными страхами большевиков. Их реакции были обусловлены двумя годами блокады и угроз. На них нападали так часто, что они рефлекторно сразу принимали оборонительную стойку. Их военачальники реагировали наигранной бравадой, а их дипломаты вычурной смесью благоразумия и наглости. Это были укоренившиеся большевистские защитные механизмы.
Эффект, оказанный советской мирной кампанией на польскую политику, был прямо противоположен ее целям. Вместо сближения Пилсудского с левыми, она подтолкнула Пилсудского в объятия национал-демократов. Советские заявления сопровождались в Польше волной забастовок, организованных коммунистами и шумной кампанией за мир, проводившейся социалистами. Разочаровавшиеся левые обратились против правительства. Было похоже, что местные попутчики большевиков обирались совершить в республике переворот. Пилсудскому ничего не оставалось, кроме как подавлять забастовки, игнорировать социалистов, и терпеть похвалы от партии, вовсе не разделявшей его действительных устремлений.
Весной 1920 года перед Пилсудским стояла острая дилемма. Он был далек от уверенности, что его армия выстоит, если война продолжится; у него не было никаких иллюзий о ее судьбе, если Красная Армия ударит первой. Ему нелегко было заключить мир, поскольку мир был бы расценен, как уступка забастовщикам; ему нелегко было начать войну, не заручившись согласием союзников. Ненавидел он и угрозу войной под аккомпанемент рассуждений о мире. Вот что он сказал корреспонденту “Le Petit Parisien”:
“К сожалению, мое впечатление от поведения большевиков состоит в том, что речь не идет о мире. Если кто-то приставляет мне нож к горлу, я испытываю неприятные чувства. Я не тот человек, с которым можно разговаривать таким образом.
Я знаю, что большевики концентрируют крупные силы на нашем фронте. Они совершают ошибку, думая, что они могут испугать нас и представить нам ультиматум. Наша армия готова”.[83]
Его природный бойцовский инстинкт подсказывал ему, что нужно отвоевать себе выход из невыносимого положения. Путь чести означал сражение и смерть в бою. В военных вопросах Пилсудский разбирался лучше, чем в политических, и он знал, что Красной Армии хватит восьми недель, чтобы мобилизовать превосходящие силы. В какой-то момент, в феврале или в марте, он сделал внутренний выбор в пользу предупреждающей атаки, которую он так долго обдумывал. Но он сомневался и размышлял. Готовясь к войне, он продолжал разговоры о мире, находясь в таком же состоянии нерешительности, которое владело советским руководством в прошлые месяцы.
В такой ситуации советские мирные заявления тонули в водовороте недоверия. Ни одна из сторон не собиралась приостанавливать свои военные приготовления в качестве знака доброй воли. От польского министра иностранных дел, Патека требовали срочного ответа, сначала в заявлении Украинской Советской Республики от 22 февраля, а затем в напоминании из Москвы от 6 марта;[84] но у него не было никакой концепции, что ему следует сказать. Наконец он ответил 27 марта, послав ноту с грифом “Очень срочно” в ответ на ноту Чичерина от 22 декабря.[85] Он предложил начать предварительные переговоры 10 апреля в Борисове на Березине, который был польским военным плацдармом. Чичерин в своем ответе требовал прекращения военных действий и другого места для встречи, предпочтительно в Эстонии.[86] С этого момента переписка превратилась в бессмысленный спор о том, является Борисов подходящим местом для переговоров, или нет. 20 апреля в Варшаве и 23 апреля в Москве были опубликованы заявления, в которых каждая из сторон обвиняла другую в срыве переговоров.[87] Хотя министерство иностранных дел в Варшаве и подготовило свои условия перемирия, они не были переданы в Москву. Также и поляки не получили никаких сведений о том, каковы могут быть советские условия, кроме тревожащего известия о том, что линия фронта от 28 января более не приемлема.[88] Провал предложения о переговорах в Борисове часто обозначают как точку невозврата на пути к войне. Это не так. Переписка между Чичериным и Патеком была искусной пантомимой, имеющей целью убедить самих профессиональных дипломатов в том, что их роль не является бессмысленной. Они уже давно потеряли контроль над событиями. Даже если, для проформы, польские и советские переговорщики встретились бы в Борисове, трудно вообразить, чтобы в господствующей атмосфере глубокого недоверия они смогли бы прийти к какому-то соглашению.
83
'“Le Petit Parisien”, 6 Mar. 1920. Интервью от 28 фев. 1920. Цитата из: