Снег все шел и шел, земля покрылась не меньше, чем на шесть дюймов, так что, когда я обходил вокруг дома направляясь к заднему окну, моих шагов почти не было слышно. Уже окончательно стемнело, небо висело так низко, что казалось, это дышит оно, а не я: вдох, выдох, вдох, выдох… снег держал землю в объятиях тишины. В задней комнате горела свеча – я догадался, что это свеча по тому, как дрожало пламя еще до моего приближения, – звучала музыка, в унисон играли скрипки (этого я никак не ожидал от такого неотесанного мужлана, как Бад), и слышалось тихое, задушевное перешептывание. Я так и замер на месте: это был легкий шепот Джорди, а ей вторил более глубокий голос Бада; в этот момент передо мной встала дилемма. Одна моя половина хотела отойти от окна, прокрасться обратно к каноэ и забыть обо всем, что я видел. Но я этого не сделал. Не мог. Я первым ее заметил – пожал ей руку, вручил букетик, любовался написанным от руки бейджиком, – и то, что происходило, было неправильно. Их шепот звучал в моей голове все громче, превращаясь в крик; сомнений не осталось.
Я ударил плечом в дверь как раз над задвижкой и вышиб ее, словно она была игрушечной; я тяжело дышал и был покрыт инеем до самых бровей. Они были в постели; я услышал, как птичкой вскрикнула Джорди и выругался Бад, а из передней комнаты с лаем примчался пес, словно его ошпарили. (Должен заметить, что я люблю собак и ни на одного своего пса ни разу не поднял руку, но этого мне пришлось вырубить. У меня не было выбора) Я схватил его, как только он оторвался от пола, и шмякнул о стену позади меня, после чего пес обмяк и рухнул вниз. Джорди завопила, именно завопила, так, что вы приняли бы меня за бандита с большой дорога; я попытался ее успокоить, а она голыми руками натягивала на себя одеяло, чтобы прикрыть грудь; пластиковые ноги Бада стояли вместо тапочек на полу; я сто раз повторял, что хочу ее защитить, что все хорошо, и что Бад, по-моему, зашел слишком далеко, да-да, слишком далеко; тем временем Бад стал шарить под матрасом, подобно змее, которой он, собственно, и был, но я перехватил его хилое запястье с иссиня-черным «спешэл» 38-го калибра и сжал; он занес вторую руку, но я схватил и ее.
Джорди бросилась в соседнюю комнату, я увидел, что она голая, и понял, что он ее изнасиловал, потому что сама она никогда не уступила бы этому мерзкому слизняку, ни за что только не моя Джорди; при мысли о том, что сделал Бад, меня охватила злость. Пистолет упал на пол, я затолкнул его под кровать, отпустил запястья Бада и оборвал его вопли и грязную ругань быстрым ударом в переносицу, почти инстинктивным. От удара такой силы он обмяк, а я, надо признать, был так зол, даже взбешен из-за того, что он сделал с этой девушкой, что самым естественным мне казалось дотянуться до его горда и надавить на него, пока его развороченные культи дергались под одеялом.
И тут я снова услышал музыку; из черной пластмассовой колонки, стоявшей на полке, звуки скрипок лились то громче, то тише, и наполняли комнату, а ветер врывался в дверной проем, и выломанная дверь стонала на свернутых петлях. «Джорди, – думал я, – я нужен Джорди, нужен, чтобы забрать ее отсюда». И я пошел в переднюю комнату рассказать ей о снеге, о том, как не вовремя он пошел, и чем это было чревато. Она сидела на корточках в противоположном от печи углу, лицо ее было мокрым, она вздрагивала. Горло свитера плотно облегало ее шею, на одну ногу она уже натянула джинсы, но другая оставалась голой – гладкой и белой, как у статуи, от маленьких пальцев с покрытыми лаком ногтями до изгиба бедра и выше. Момент был не из легких. И все-таки я попытался ей объяснить.
– Посмотрите на улицу, – сказал я. – Вглядитесь в темноту. Видите?
Тогда она подняла подбородок и посмотрела сквозь дверной проем в спальню, поверх Бада, лежащего на кровати, и пса на полу, в зияющую дыру, где была другая дверь. А там, словно финал всего сущего, падал снег, и у него было только одно название. Это я и попытался ей сказать. Потому что деваться нам было некуда.