Доктор Игнас любит литовские народные песни. Он повторяет наизусть целые куплеты, просвечивая больного, вгоняя ему иголку шприца, выписывая рецепт, пожимая руку. «Милый мой цветочек, ай ратуто, надеюсь увидеть вас в четверг бодрым и здоровым». Эту любовь к народным песням доктору Игнасу привил Гаршва еще в немецкое время в Каунасе. Доктор Игнас и сам сочиняет стихи в ожидании пациентов. Он долго советуется с Гаршвой по поводу каждой строфы. Его круглое личико покрывается девичьим румянцем, когда он слышит комплимент. Стихи его не претендуют на что-то неординарное, это вирши для себя. Доктор Игнас их не печатает. Он читает их Гаршве и своему отцу, с трудом одолевающему газеты.
Антанас Гаршва посетил доктора Игнаса две недели назад. И снова тот просвечивал ему ребра рентгеном; снова ползла лента, и на ней высвечивались зигзаги, показывающие работу сердца; и снова накладывал резиновый жгут на обнаженную руку, а ртутный столбик поднимался до определенной отметки, — доктор мерял кровяное давление; и снова на него глядели внимательные глаза.
«Ой, ты, рожь моя, ты чего колышешься?» — произнес доктор Игнас, когда они оба уселись в кабинете возле письменного стола, напротив друг друга. Антанас Гаршва ждал приговора. Доктор Игнас молчал. Его ангельская головка свесилась на грудь, желтые волосы блестели на широком черепе, две печальные складки пролегли возле носа, в зеркальных стеклах роговых очков отражалось почти византийское лицо Гаршвы. В тишине они курили сигареты, Гаршва и доктор. Цветные карандаши, засунутые в карандашницу, имитирующую бейсбольный мячик, приобрели вдруг серый оттенок.
— Жду твоего нового стихотворения, — проговорил Антанас Гаршва. Доктор Игнас снял роговые очки и положил их поверх рецептурных бланков. Он моргал, как большинство близоруких людей.
— Да я не написал пока, — с грустью заметил он.
— Почему?
— Ты бы мог не работать какое-то время? — спросил доктор Игнас.
— Дела обстоят столь серьезно? — поинтересовался Гаршва.
— Ничего трагичного, однако…
— … однако я возвращаюсь в усадьбу и встречаю матушку, в руках у нее зажженные свечки, — стал вспоминать вслух Гаршва. И это тихое воспоминание возвратило ему летний вечер, озеро, желтые кувшинки, удаляющееся мычание коров, загорелые ноги Йоне в белых туфельках и долетающую издалека песню. Вечер в литовской глуши, где главным богатеем был еврей Миллер, торговавший сардинами, которые ему доставляли из Каунаса.
— Можешь сказать точнее?
— Пока никакой трагедии. Придешь послезавтра, осмотрю тебя еще раз и тогда скажу точно. Если твои денежные дела плохи, я помогу.
Голова доктора Игнаса еще больше склонилась на грудь.
— Хотелось бы до среды поработать, в среду получу кругленькую сумму, — сказал Антанас Гаршва.
— Дерзай, но обязательно загляни послезавтра. — Гаршва встал и направился к двери. У порога они пожали друг другу руки.
— Во темнице пчелка, во темнице серенькая! — произнес Гаршва.
— Пчелка, пчелка, соты ткала! Жду тебя послезавтра, — откликнулся доктор Игнас.
Гаршва бросает взгляд на ручные часы. Пятнадцать минут до старта. Неужели действительно никакой трагедии? В этом году и впрямь никаких трагедий. В нью-йоркских театрах, не успевших развалиться, идут пьесы и комедии. В музеях демонстрируются котурны. В шкафчике для одежды висят шотландская рубашка и коричневые брюки. Модернизированный Иоганн Штраус — вот кого напоминает эта лифтерская униформа. Человек в опереточном одеянии может вдруг заболеть, и его номер 87-й. Я так и не сходил к доктору Игнасу в назначенный день. Просто назавтра вызвал по телефону мужа Эляны, и мы встретились с ним в таверне у Стевенса. А может, плюнуть на работу, стащить с себя униформу и навестить доктора Игнаса? Как-то неуютно здесь. Очертания распахнутой дверцы облупленного шкафа напоминают гигантское ухо. Кто запретил сюрреализм в литовской литературе? Может, Мажвидас? Бросьте вы этих Каукасов[11], Жямяпатисов и Лауксаргасов, лучше берите меня и читайте. Никак не могу снять униформу. Я — литовский домовой из оперетты Иоганна Штрауса. Берите меня, губите и, когда станете губить меня, тогда все и поймете. В нынешнем году не случилось совершенно никаких трагедий. Есть только обшарпанные дверцы облупившегося шкафчика, ящик из-под кока-колы, несколько минут до старта. Тук-тук, тук-тук — в висках, в жилах, в мечтах. Берите же меня, елки-палки зеленые! Целлулоидный пистон растаял, горький порошок щекочет мозги. Ну, вот уже и спокойнее, вот и полегчало тебе, 87-й. На цифрах проступил какой-то химический налет. Эляна, я не подарю тебе кольцо с карнеолом, я не подарю тебе забытый вагон с площади Queens. Эляна, теперь мне все равно, меня обуяло полное равнодушие.