— Вы переваливаете с больной головы на здоровую, Ларионов! Гражданскую войну развязали вы, большевики, когда незаконно захватили власть в стране!
— Да, развязали! Превратили войну империалистическую, где гибли миллионы, в гражданскую войну против горстки эксплуататоров! Трудящиеся всех стран начали осознавать, что они не враги друг другу, что их враги — капиталисты! Мы направляем народные массы — но это их война!
Ларионов тяжело дышал, лицо его покраснело, на висках выступили капли пота. Глаза блестели лихорадочно — и это не было метафорой, у него и правда был жар.
— Вы больны, я прекращаю допрос, — сказал Максим.
Однако большевика только разговорить было легко, а вот заткнуть — практически невозможно:
— Что, нечего возразить? Аргументы кончились? Ты, комиссар, совсем дурачок или прикидываешься? В самом деле не понял? Ты же только что был там! — Ларионов мотнул головой назад, против движения парохода, и сморщился, резкое движение причинило ему боль. — Ты своими глазами видел, что там творится! Богачи жрут бедняков заживо! Народ поднялся на борьбу за свои классовые интересы, как можно этого не понять! Мы попросту направили эту борьбу на верные цели, на эксплуататоров!
— Ну не очень-то народ и поднялся, — заметил Максим. — То есть, поднялся, но не туда, куда вы надеялись. Это, кажется, ваших убивали сельскохозяйственными инструментами, а не наших. Если я ничего не путаю.
— Не суди по одному богатому селу, — Ларионов вцепился в подлокотники кресла. — Тут у нас мало сил, и мы недоработали. Здесь тяжко вести агитацию, ваш Север вообще отсталый. В центральной России все по-другому. Но даже и тут… ваш пролетариат, пусть его и немного, скоро осознает, что вы — классовые враги ему. И здесь бедняки уже начинают понимать свои классовые интересы. Вся ваша политика — просто пена, а море — война рабочих за свои права и крестьян за землю и волю! И на море поднимается шторм!
— Поднимается, поднимается. А дальше будет вот что: вы перебьёте всех богачей, потом — всех инициативных, потом — всех способных… И с кем останетесь? С привыкшими к подачкам, к покорности, к доносам на более успешного соседа?! Все станут равны, но только в нищете и бесправии перед вашим террором! Вы превратите Россию в один сплошной концлагерь!
— Что за бред ты несешь, комиссар? — медленно спросил Ларионов. — Концлагеря — мера временная, до победы социализма! Будто у вас их нет…
— Вот вроде бы ты материалист, а говоришь о грядущем социализме как о христианском рае. Так должно быть — потому что так написано у Маркса и Энгельса. Да ты же просто фанатик, верующий в догмы!
— Ничего-то ты не понимаешь, комиссар, — Ларионов презрительно скривился. — Погряз в своей идеалистической буржуазной философии… А исторический процесс закономерен, и будущее, за которое мы сражаемся, неизбежно.
— Конечно… И учение Маркса всесильно потому, что оно верно. И Партия не может ошибиться. А это значит, что любая проблема, которая возникнет после вашей победы, любой кризис — они не могут быть объяснены ошибочностью идеологии. Виноваты могут быть только исполнители. У каждой проблемы есть имя, фамилия, отчество. И козлами отпущения станут назначать таких парней, как ты. Потому что — ну не Ленина же? Вот так и оформится новый правящий класс — номенклатура. Который будет эксплуатировать трудящихся ещё более безжалостно, чем царизм, причем именем самих же трудящихся.
Максим увлекся и не сразу заметил, что Ларионов совсем ослабел. Он больше не пытался принять гордую позу, не выкрикивал лозунги. Его била дрожь, дыхание стало тяжелым и хриплым, пот стекал по лбу ручьями, жар ощущался даже через разделяющую их пару метров. И все-таки Ларионов упрямо продолжал шептать, словно этот спор был последней его битвой:
— Нет. Ты лжешь или бредишь, комиссар. Я никогда этого не допущу… да, уже не я… товарищи не допустят. Наша борьба… как мы не останавливаемся ни перед чем, не щадим ни врагов, ни себя… это изменит человеческую историю. Необратимо. Когда мы уничтожим неравенство, эксплуатацию и несправедливость, тогда и сами люди изменятся, и как прежде уже не будет никогда.
— Знаешь, мне даже жаль, но люди не изменятся. Никогда.
— Это… не может быть правдой! Где ты… набрался этого? Кто ты? Откуда?
Максиму сделалось неуютно. В первые дни после провала в прошлое он боялся выдать себя, но скоро расслабился: все кругом были заняты собой, своими проблемами или идеями, а не наблюдением за ним. За вот уже почти четыре месяца Максим не раз выглядел неловким дурачком, однако человека из другой реальности в нем никто не заподозрил. И в последнюю очередь он ожидал этого от раненого пленного — вот уж кого, казалось бы, должна волновать исключительно собственная судьба…