Пойгин долго чувствовал смутную вину перед Киунэ, часто видел ее во сне плачущей, сам плакал, пугая тех, кто спал с ним рядом. Иногда она являлась к нему в сновидениях с распущенными седыми волосами, такими длинными, что они постепенно превращались в космы взметенного пургою снега. Космы эти опутывали его, душили, валили на землю, волокли по камням, по ледяным торосам.
Впервые в ту пору Пойгин почувствовал, что ему предопределено какой-то силой выйти на «тропу волнения».
Но кто виноват в смерти Киунэ? Имеет ли право Пойгин выходить на «тропу волнения»? Ведь только честный человек имеет право выходить на такую тропу с чувством гнева и стыда за проступки скверных. Может, виноваты отец и мать Киунэ, потому что выдали ее замуж за человека, который еще не родился? Но тогда и его отец и мать виноваты не меньше. Может, сам он виноват?
Чем беспощаднее изнурял себя подобными вопросами Пойгин, тем больше приходил к выводу, что не имеет права выходить на «тропу волнения». Но Киунэ по-прежнему являлась ему в сновидениях, иногда мерещилась наяву, манила в снежную тундру.
И Пойгин ушел, чтобы остаться один на один с мирозданием, понять, что происходит в его душе; ушел, когда утренняя заря, загоревшись по всему кольцу горизонта, встречалась с зарей вечерней. Это была пора полярной ночи. Солнце уже долгое время находилось вне земного мира. И только лучи его зажигали сплошной круг, обозначая рубеж страны печального вечера, рожденного из быстротечного утра. Внизу, у самой земли, рубеж вечера наполнялся темно-красным холодным огнем; чуть повыше он переходил в огонь оранжевый, потом желтый и еще выше становился зеленым. А в самом зените, в густо-синей мгле, светилась Элькэп-енэр, вокруг которой вращается все сущее в мире.
Скрипит снег под ногами. Гулко лопается от стужи лед на реках и озерах. Пойгин сдирает иней с росомашьей опушки малахая, оглядывает небо, пытаясь определить свой путь в сторону горы молчаливых великанов.
Но что это? Именно в той стороне, куда предстояло идти Пойгину, сегодня всходит луна! Пойгин знает, что нельзя смотреть на луну, но какая-то сила не позволяет ему оторвать от нее взгляд. Пока она внизу, пока окружает ее мгла, у нее совершенно иной лик — темно-багровый, ее словно кто-то безобразно расплющил. Наверное, таков ее истинный лик, это она уже в вышине неба над земным миром пытается притвориться солнцем, становится такой же круглой, как истинное светило. Но все равно у нее ничего не получается: не хватает ей жизненной силы солнечного огня, и никого она не обманет. И нечего ее бояться, если все время помнить, что есть солнце.
И все-таки Пойгину становится жутко. Луна, светило злых духов, насылала на него страх, вызывала в нем чувство неуверенности, потерянности в бескрайнем мире, где нет рядом ни одной родной души, зато всюду подстерегают злые духи.
Пойгин споткнулся о заснеженную кочку, со страхом огляделся вокруг. Их было множество, высоких кочек, на которых торчала заиндевелая, жесткая трава. Вьюги вылизали в этом месте снег, и казалось, что здесь торчали головы бесчисленной толпы людей, закопанных по самые плечи в землю, вздыбились и поседели их волосы от ужаса. Возможно, что среди них где-нибудь торчит голова самого страшного земляного духа — Ивмэнтуна. Коварный этот дух нападает из укрытия, застигая свою жертву врасплох. У него черное лицо без тела, огромный рот с острыми кривыми зубами, выпученные красные глаза.
Пойгин внимательно оглядывает заиндевелые кочки, обходит стороной наиболее крупные, принимая их за страшного Ивмэнтуна. И почему эти проклятые духи так пристают к нему? Порой они являются Пойгину во сне целыми толпами, черные, как обгорелые головешки, пытаются заключить с ним согласие, чувствуя в нем человека, способного стать шаманом. Просыпаясь от кошмаров, Пойгин прогонял земляных духов заклятьями, говорил им, что ни за что не заключит с ними никакого шаманского согласия, что он обыкновенный человек и уж во всяком случае никогда не станет черным шаманом, человеком, покорным луне.
Нет, не злые духи, а благожелательные ваиргит станут его неизменными помощниками. Имя их — солнечные лучи, свет Элькэп-енэр и вечное дыхание моря. Вот и все. Он научится управлять этими благожелательными существами.
Почему он отвергает луну? Это ясно, как солнечный свет. Еще дед ему говорил, что, если ты сыт не зверем, добытым тобой, а горем, беззащитностью ближних, — тебе не вынести солнца, все увидят скверность твою, и тебе захочется упрятаться в лживый свет луны. Да, возможно, тебя будут называть гаймичилином, но ты будешь скуден, как скуден свет луны, и неутолимый голод злобы будет жрать тебя, как ты жрешь зверя, добытого не тобою. Пойгин успел уже убедиться, насколько был прав его дед. Тот, кто расставляет капканы вымогательства, — сам сидит в капкане собственной злобы и жадности. Не таков ли отец Ятчоля, да и сам Ятчоль? Они покупают муку, чай, табак, винчестеры у чужеземцев, а потом отдают их охотникам в долг. Ятчоль молод еще, а хитрости и жадности в нем едва ли не больше, чем у его отца. Тот еще может иногда сжалиться над голодным, а Ятчоль ни за что; подстерегает жертву, как росомаха, выжидая страшную пору голода, когда человек за горсть муки, за кусок мяса готов отдать все, только бы выжить. И если выживает, то потом жалеет, что не умер, не зная, как вырваться из капканов Ятчоля. Да, жаден Ятчоль и неумолим. Живот его всегда набит до отказа, однако голод все равно светится в его глазах, голод алчности. А уж как он старается прикинуться добрым, чуть ли не спасителем всех ближних, но доброта его настолько же обманчива, насколько обманчив свет луны.
Нет, Пойгин не будет просто прикидываться добрым, он такой и есть. Он не будет прятаться в лживый свет луны. Отец его спасал как мог в пору голода обреченных и сам оказался обреченным на смерть. И дед Пойгина был таким же, сам голодал, но отдавал последний кусок нерпы соседям; зато в глазах его никогда не светился голод алчности, он не пожирал самого себя жадностью, и ему дышалось легко и свободно.
Пойгин глубоко вдыхает морозный воздух, чувствуя, как и ему от светлых мыслей дышится легко и свободно. Но вот в памяти опять встает Киунэ, и печаль возвращается к нему.
Жжет морозом лицо, заходится дыхание от стужи, и не умолкает звон в ушах, наверное, оттого, что даже сам воздух остекленел и тихо звенит, погружая в немоту все живое. Вот и Пойгин чувствует, как онемела его душа от тоски и холода. Впрочем, пожалуй, все-таки больше от тоски по Киунэ. Можно подумать, что скорбь и тоска Пойгина, вступившего на «тропу волнения», как бы превратились в лютую стужу, в великое, беспредельное молчание, в немоту застывших в глубоких скорбных думах звезд; сколько их в этом синем-синем небе, и все это глаза вселенной. Никуда не скроешься от них, не утаишь ни одной мысли. И зачем честному человеку утаивать свои мысли? Бесчестный — тот пусть прячется, пусть ищет у луны защиты — все равно окажется на виду у мироздания, как на ладони.
В той стороне, где находилась гора со стойбищем молчаливых великанов, вдруг вспыхнули огни йынэттэт — северного сияния. Сколько раз на своем веку видел Пойгин эти огни, и всегда они вызывали в нем чувство изумления и невольного страха: ведь это не что иное, как движение душ мертвецов, играющих в мяч, которым служит им голова моржа. Красный цвет — это души умерших от ножа, от пули; синий, зеленый — от удушья; белый — от заразных болезней.
Не отрывая взгляда от мерцающих огней многоцветной арки, Пойгин все ускоряет и ускоряет шаг. Вот он уже бежит легко и свободно, будто олень; иней от частого горячего дыхания оседает наледью на опушке его малахая…
Наконец пришла пора, когда Пойгин стал подниматься по горному распадку в стойбище молчаливых великанов. Он долго смотрел на вершину горы, на которой застыли еще со дня первого творения пэркат — изначальные создания творца. Как говорят древние вести, поторопился творец создать первых людей, зверей, птиц — слишком безобразными вышли; рассердившись, он превратил всех в камни, однако душу живую в них оставил.