Выбрать главу

Пойгин постучал по перилам балкона, засмеялся.

— Кэргына любила сидеть на этом балконе. Часами смотрела на Москву.

— Да, она рассказывала. Теперь я буду ей рассказывать. До конца жизни хватит мне вестей, которые люди будут слушать с открытыми ртами. Москва гудит во мне. Сначала она меня вобрала в себя, как маленькую частичку. Теперь я ее вобрал в себя, хотя она и огромная.

С этим чувством Пойгин и улетел домой. Когда самолет поднимался, жадно прильнул к иллюминатору, глядя на Москву, на ее окрестности уже сверху. Перед мысленным взором его все шли и шли несметные людские толпы, и он уже не чувствовал себя в этом море песчинкой. Он заглядывал людям в глаза, как смотрел бы на звезды, и соизмерял все, что было внутри его, с тем, что происходило вокруг. Он мысленно шел сквозь толпу, умудряясь как бы смотреть на себя со стороны, листая при этом атлас, который до сих пор хранил как самое дорогое, что было в его доме. Он шел теперь не только сквозь толпы людей, населявших Москву, он шел сквозь все человечество, он сын его, а все хорошие люди — его дети. Вот куда теперь простирается предел его познания всего сущего в мире. Земля круглая. И если бы не было морей, можно было бы идти и идти сквозь все человечество, чтобы вернуться в родной Тынуп уже с противоположной стороны. А в центре этого огромного круга, который обозначает самый крайний предел его познания всего сущего на земле, находится Москва, незыблемая, как сама Элькэп-енэр. Идет Пойгин сквозь все человечество, зная, что может сделать добро каждому хорошему человеку, и все время возвращается к каменной матери, у которой на руках ее убитый сын. И приглашает Пойгин все человечество остановиться перед каменной матерью и долго, долго смотреть на нее, пока не покажется каждому хорошему человеку, что она кивнула ему головой благодарно.

Уплывает самолет ввысь. Вот уже и земли не видно. Внизу облака, облака, облака, так удивительно напоминающие снега и торосы закованного льдами моря. Стучит в ледяной бубен Моржовая матерь, плывет животом вверх, как плавал морж в бассейне зоопарка. Ревет умка, поднимаясь на дыбы, смотрит с тоскою вслед улетающему Пойгину. Но есть, есть в глазах умки и надежда: должно быть, верит, что Пойгин в чем-то его спаситель. Кивает головой слон, размахивая ушами, и тянется его смешной хобот кверху: этот зверь, кажется, тоже верит, что Пойгин в чем-то его спаситель. Машет прощально рукой Артем Петрович, и губы его беззвучно шевелятся, Пойгин не слышит слов, но все равно понимает, в чем суть его наказов.

Улетал самолет все дальше от Москвы. Улетал Пойгин в своих думах в обратную сторону, улетал к Москве. Да, Москва по-прежнему жила в нем. И если он не мог больше оставаться в ней, то был способен унести ее с собой. Он смотрел вовнутрь себя, где живут душа и рассудок, и приводил в соответствие то, чем был переполнен, с порядком самого мироздания. А скорбная каменная матерь, живущая теперь в нем, кивала и кивала ему благодарно головой, и это значило, что он признан ею как родной человек.

Когда Пойгин прилетел в Тынуп, то несколько дней больше молчал, размышляя над тем, какие вести он сюда привез. Потом день за днем изумлял своих слушателей удивительными рассказами, и каждый раз находил что-нибудь новое, чем мог изумить даже самого недоверчивого и равнодушного. Полгода тому назад написал Медведеву письмо. Артем ответил, что письмо получил, прочел и очень задумался. Так и написал: «Письмо твое очень помогло председателю Чукотского окружного Совета. Мы встретились с ним в Москве, куда он приехал по важным делам, и много говорили о тебе. Я дал ему прочесть то, что ты мне написал. Видимо, я смогу скоро сообщить тебе очень важные и добрые вести. И это будет ответом на твое письмо».

Да, прошло с тех пор не меньше полугода. Пойгин уже думал, что Артем забыл о своем обещании, но вот забеспокоились очочи в районе и сельсовете, начались какие-то непонятные разговоры о его письме в Москву…

9

Ятчоль пришел в дом Пойгина с расспросами о его письме за два дня до смерти Линьлиня.

— Весь Тынуп о каком-то твоем письме говорит. Почтальон Чейвын больше всех болтает. Кажется, ты очень рассердил многих очочей, — сказал Ятчоль, присаживаясь по своему обыкновению на корточки у порога.

— Почему рассердил?

— Откуда я знаю. Ятчоль потянулся к трубке.

— Удивляюсь тебе. Живешь в тепле, всегда сыт, кругом чистота. Чай самый лучший — в твоем доме. Звезду получил. Можно сказать, Элькэп-енэр сошла тебе на грудь. Сиди себе, лежи, трубку кури, чай пей. Старик уже. Можно и не ходить на охоту.

— Э, нет, на охоту не ходить для меня все равно что умереть.

— Ну, ходи, ходи на охоту. Но зачем не в свою нарту впрягаешься? Даже очочей учишь, подгоняешь, стыдишь. Как только они все это тебе прощают…

— Неглупые люди, потому и прощают.

— А я, по-твоему, глупый?

— Ты хитрый и двоедушный. Опять пришел ко мне с каким-нибудь подвохом. Кто тебя поймет, говоришь одно, думаешь другое…

— Я пришел к тебе просто попить чайку. Никто так не заваривает чай, как твоя дочь.

— Ну, тогда пей чай и молчи. А я буду о Линьлине думать. Что-то странно ведет себя волк, не собрался ли умирать…

— Ты напомнил о Линьлине, чтобы меня укорить… Не можешь забыть, что я его ослепил. Но я буду пить чай и терпеть твой укор.

— Пей, пей чай и молчи. Так будет лучше.

Чай пили долго, не проронив ни слова, внимательно разглядывая друг друга, будто давным-давно не виделись. Наконец Ятчоль сказал, вытирая руками разопревшее лицо:

— Чаек ничего. Но бывает у тебя и получше. Видно, пожалела Кэргына для меня заварки покрепче.

Пойгин промолчал, снова наполняя свою чашку. Ятчоль сделал то же самое.

— Говорят, ты плохие слова в письме написал о председателе райисполкома.

Пойгин и на этот раз промолчал.

— Говорят, ты плохие слова написал о Тильмытиле. Говорят, что ты хвастался, будто при тебе артель была хорошая, а при Тильмытиле стала плохой.

— Кто говорит? — наконец не выдержал Пойгин. - Не ты ли? Артель при мне была как олененок безрогий, а при Тильмытиле стала как рогатый гаканкор. Вот насколько она стала сильнее. Мог ли я написать, что артель стала плохой?

— Но ты же завидуешь Тильмытилю…

— Я его с детских лет учил. Когда ему было всего пятнадцать лет, я сказал себе однажды: вот кто станет председателем… И не ошибся. Оленей знает так же, как его отец. И охотник не хуже меня…

— Лучше тебя нет охотника. Это даже я признаю… Ятчоль, разогревшись чаем, снял кухлянку, расстегнул грязную, засаленную рубаху.

— Тебе хорошо, ты в чистом, а я уже полгода в баню не ходил.

— Кто же мешает?

— Лень. А может, думы. Часто стал думать… Зачем нас к бане приучили? Помню, когда вымылся первый раз, шел домой, будто и земли под ногами не было, как птица летел. — Ятчоль расставил руки, изображая крылья. — Даже рассердился. Почему так много лет прожил и не знал до сих пор, какая радость тебя разбирает, когда тело чистое? Теперь все чаще спрашиваю себя: зачем я все это узнал? Зачем узнал много такого, без чего чукча раньше обходился? Жил бы себе и жил. Теперь вот вижу, что ты чистый, а я грязный. И завидую, потому что знаю, насколько тебе лучше.

— Тогда, может, не надо было родиться? А то вот родился, стал узнавать, что хуже, что лучше…

— Ты не сбивай меня с мысли. Я еще не все сказал. Жили раньше чукчи в ярангах. Что находится там, за самыми дальними горами, не знали. Не знали никакого электричества. Без него я не видел бы, какая грязная у меня рубаха. Теперь вижу. К чему мне это?

— К тому, что если тебе дана жизнь человека, то живи как человек, а не как грязная росомаха. Я не хочу такой несправедливости. Мы родились людьми, но жили, как песцы в норах. Даже в полог входили на четвереньках. Разве это справедливо, разве это не обидно?

— Мне другое обидно. Я теперь никогда не голодаю. Забыл, что такое голод. Но у меня появился какой-то другой голод. Ты вот был далеко, даже в Москве. Я не был и потому тебе завидую. И потому говорю: зачем мне знать, что есть там, за дальними горами? Зачем? Когда я живу в охотничьей избушке — все время хочу уйти поскорее домой. Пусть проверяет за меня капканы умка! А я буду кино смотреть. Потому так думаю, что стал бояться мороза.