— Сколько дорогих гостей! — воскликнул Антон и поздоровался с каждым за руку. Перед Пойгином остановился, поправил Звезду на его груди, сказал по-чукотски: — Рад видеть тебя не в постели…
— Ты знаещь, что скоро прилетит отец? — спросил Пойгин, наливая в блюдце чай.
— Знаю. Кэргына мне позвонила на полярную станцию, сказала о телеграмме. — Антон присел рядом с Пойгином. — Значит, тебе стало полегче.
— Лежал бы до сих пор, да вот надо было дать наказ, — сдержанно ответил Пойгин, степенно поднося блюдце ко рту.
— Судя по лицам гостей, наказ был серьезный.
— О-о-очень серьезный, — нараспев сказал Тильмытиль, — не знаю, от чего больше вспотел, от чаю или от наказа.
Антон повернулся к Кэргыне, убиравшей чайную посуду со стола, спросил шутливо:
— Ну, когда будем рожать?
— Да вот поужинаем, попоем песни — и можно рожать. Не хочу никого отпускать, послала сыновей за женами наших гостей. Давно вот так все вместе не собирались.
Антон искренне обрадовался.
— Прекрасно! Придумаем имя сыну или дочери. Опять же скоро конец полярной ночи. Надо настроиться на солнце…
— Тут уже все за тебя решили, — сказал Чугунов и глянул на часы. — Моя супружница закончила дежурство полчаса назад. Сейчас появится.
Однако первой пришла жена Тильмытиля, Ирина Николаевна, преподавательница математики. Она была очень подвижной и шумной, эта белокурая женщина. Бросив на руки мужа шубу, подбежала к Кэргыне, обняла ее.
— Я думала, ты уже родила, потому и зовут в гости. Учти, я буду кумой! — Повернулась к мужу, погрозила кулачком. — Сыновей взбаламутил! Говорят, отец каждому по карабину обещал. А старший уже вооружен с ног до зубов. С карабином спать ложится. Уверяет, что это подарок нашего уважаемого героя…
Гостья не совсем почтительно глянула на Пойгина, видимо, намереваясь сказать что-то не очень-то благодарное о его подарке. Тильмытиль почувствовал это и постарался шуткой отвлечь жену.
— Дочка пулемета не просит? Правда, она сама пулемет, тысяча слов в минуту!
У Тильмытиля было три сына и дочь; старший учился уже в десятом классе и действительно в числе «чертовой дюжины» удостоился подарка Пойгина.
— Выброшу я этот карабин! — воскликнула Ирина Николаевна.
Журавлев посмотрел на нее со скрытой неприязнью. Он недолюбливал Ирину Николаевну за прямолинейность и высокомерие. Мужа своего она любила и до смешного его ревновала, однако ей не хватало такта, чтобы не подчеркивать мнящегося ей своего превосходства над ним. Стояла за этим душевная скудость и еще что-то такое, чего не мог простить ей Александр Васильевич и как женщине, и как русскому человеку.
Ирина Николаевна, почувствовав неприязнь во взгляде Журавлева, немного поутихла. Она и уважала, и побаивалась директора школы, его ироничной утонченности. «Надо бы ему дипломатом где-нибудь в Париже, а он на Чукотке почти весь свой век прожил», — неприязненно размышляла она.
Журавлев пристрастно наблюдал за отношениями Тильмытиля с супругой: как же, это был один из его любимых учеников, в немалой степени, как он полагал, творение его души и ума. Не один раз Александр Васильевич замечал, как глубоко страдал Тильмытиль, когда Ирина Николаевна теряла чувство меры, ущемляла его самолюбие. Спасало Тильмытиля врожденное чувство достоинства и воспитанность, которой особенно гордился Журавлев. При том самозабвении, с каким Тильмытиль был привязан к супруге, при ее деспотизме и душевной глухоте он мог бы выглядеть просто жалким. Но Тильмытиль жалким не был. Наоборот, он умел подниматься над тем, что могло бы привести к семейным дрязгам, чем и покорял свою супругу и вызывал чувство глубокого уважения у всех, кто наблюдал и понимал их жизнь.
Ирину Николаевну бесила непонятная власть Журавлева над нею. «Вечно чувствуешь себя школьницей под его взглядом. Не буду я ходить перед ним на цыпочках». Жестикулируя преувеличенно раскованно, почти развязно, Ирина Николаевна полистала журнал мод, бросила его на диван, прошлась по комнате.
— Нет, в самом деле, вы что, с ума посходили? Вооружили детишек карабинами. Да они перестреляют друг друга! — Остановилась перед зеркалом, сердито взбила кудряшки. — Я вот в районо напишу.
— Чем недовольна эта сварливая женщина? — чуть насмешливо спросил Пойгин.
Ирина Николаевна знала немного чукотский язык, поняла вопрос Пойгина. Повернувшись к мужу, она сказала с притворно сладкой улыбкой:
— Пойдем, мой миленький, домой. А то тут тебя еще угораздит надраться. Наугощаешься…
Нетрудно было заметить, как потемнело лицо Тильмытиля, но он сдержал себя и шутливо спросил:
— Это на каком языке… надраться? Просвети темного чукчу…
Ирина Николаевна подошла к мужу, взъерошила его волосы:
— Не такой ты уж у меня и темный…
— Ну, ну, понимаю, — продолжал шутить Тильмытиль, — так, слегка темноват местами, как нерпа пятнистая…
Пойгину не нравилась эта женщина, он уже готов был уйти к себе, но пришла жена директора школы, Татьяна Михайловна. Она тоже была учительницей, преподавала английский язык. Хрупкая, с темными задумчивыми глазами, она выглядело намного моложе своих лет. Едва приметно кивнув мужчинам, подошла к Кэргыне, вручила ей сверток.
— Это кое-что для будущего малыша.
Ирина Николаевна почти выхватила из рук Кэргыны сверток, развернула его на кровати.
— Какая прелесть! Распашоночки да пеленочки. Господи, как все это знакомо и дорого…
И осветилось лицо Ирины Николаевны таким светом, что всем увиделось: это женщина, это мать. «Нет, есть в ней, есть что-то в этой чертовке, — подумал Александр Васильевич, — и Тильмытиля можно понять».
Теперь оставалось дождаться жены Чугунова. Маргарита Макаровна переступила порог с хохотом. С нее снимали заиндевелую оленью доху, а она не могла унять смех.
— Ну и послал мне бог пациента!
— Опять Вапыскат, что ли? — не без досады спросил Чугунов.
Степану Степановичу было известно, что Вапыскат во всей больнице самым главным лицом признавал врача Чугунову. Не было недели, чтобы он не появился на пороге больницы и не потребовал: «Пусть мне потрогает живот Ратватыр». Так он назвал Маргариту Макаровну, что в переводе означает Самострел. Чугунов умирал от хохота, обыгрывая новое имя жены. «Вот уж что верно, то верно — Самострел. По себе знаю, как глянул в ее глазищи, так и лег, убитый наповал, будто действительно ненароком набрел в тайге на самострел».
— Позвал меня Вапыскат в свой замок, — принялась рассказывать Маргарита Макаровна, уняв смех. — С мальчишками просьбу передал. Пусть, говорит, принесет мне касторки. Ну, я взяла флакон на всякий случай и на всех парах к нему. Вижу, у костра сидит, качается и песню поет. Думаю, уж не хватил ли чего горького мой дорогой пациент?
— Он мухоморы глотает, — усмешливо сказал Тильмытиль. — Наглотается и вступает в беседу с верхними людьми… Иначе говоря, с покойниками… Так ему кажется.
Маргарита Макаровна взмахнула руками, как бы прогоняя нечистую силу:
— Господи, страх-то какой! — уселась на стул. — Так вот, спрашиваю у него, что болит, где болит. А он что-то бормочет, никак понять не могу, на чукотский-то разговор я туговата. Тут мальчишка явился, который позвал меня к больному, объяснил… Старик, оказывается, просил картошки, а не касторки, малость перепутал слова.
И опять рассмеялась Маргарита Макаровна. Рассмеялись и все, кто слушал ее.
— Я его как-то картошкой угостила у нас в больнице, когда дежурила. Вот и понравилась ему. Когда разговорились, мальчонка пояснил, что он картошку мою, бульбу вареную, посчитал за самое лучшее лекарство из всех, какими его пользовали. Совсем, говорит, поправился, пойду на медведя. — Помолчав, тяжко вздохнула. — Так ему там холодно и неприютно, в его шалашике. Завтра принесу картошки, сварю на его костре, самого научу варить. Внушил себе, что целебней нет ничего на свете. Жалко старика…
— Да, теперь жалко, — задумчиво промолвил Тильмытиль, прогоняя обычную свою усмешку. — А когда-то он мне смерть предрек…