— Она еще далеко, эта долина, — шутливо сказал Антон. — Ты нам нужен здесь…
— Подайте чайник чаю! — уже не попросил, а приказал Пойгин. — И никого ко мне не пускайте. Разве только Ятчоля. Я должен с ним еще поспорить…
И Ятчоль, будто услышав слова Пойгина, оказался тут как тут.
— Я тебе большущий кусок нерпы принес! — воскликнул он, распираемый чувством самодовольства. — Откуда-то уже весь поселок знает, что я убил три огромные нерпы, а ты всего лишь одну, притом очень маленькую.
Пойгин тонко усмехнулся и весь подобрался, поудобнее усаживаясь на кровати, как бы всем своим видом говоря: «А ну, ну, мне-то как раз тебя и надо».
— Странно, — сказал он все с той же тонкой усмешкой, — кто бы это мог такую весть по всему поселку разнести? Ты человек нехвастливый, вряд ли бы стал о своей удаче и моей неудаче болтать…
— Что ты! Я скорей язык себе откушу и собакам выплюну,
Пойгин поморщился, налил из чашки в блюдце крепко заваренного чаю, сдержанно пригласил:
— Садись чай пить. Кэргына, подвинь стул.
— Нет, я лучше на полу. — Ятчоль сорвал с себя кухлянку, бросил на пол, уселся. — Я чукча. Был чукчей — останусь чукчей. Не хочу сидеть на деревянных подставках.
— А я кто? — предвкушая неизбежность поединка, спросил Пойгин.
— Не знаю, кто ты. А я чукча. — Ятчоль поискал пуговицы на вороте засаленной, неопределенного цвета рубахи, но они все были оборваны. — Вот сейчас сниму и рубаху, а потом и штаны. Буду сидеть голый.
— Нет, ты уж штаны не снимай, а то мне будет противно чай пить. Кэргына, дай гостю чашку и оставь нас вдвоем. Это хорошо, что он пришел, очень хорошо. Я не смог бы перекочевать в Долину предков, если бы еще раз не поспорил с ним.
— Ты собрался к верхним людям? — без особого удивления спросил Ятчоль, зная, что Пойгин уже не однажды объявлял о предстоящей великой перекочевке.
— Да. Собрался. Слышу, как Линьлинь зовет меня. Умер волк. А ты, конечно, знаешь, сколько моей души переселилось в него…
— Знаю. Порой мне казалось, что ты скоро научишь его по-человечески разговаривать. Даже снилось, как он со мной по-человечески говорил…
Кэргына поставила перед гостем, сидевшим на полу, чайный столик на коротких ножках, принесла чашку с блюдцем и вышла с видом глубокого отчуждения и даже вражды: Ятчоля она ненавидела. Пойгин встал, снял с кровати медвежью шкуру, постелил на полу, сёл на нее напротив гостя. Да, это очень хорошо, что Ятчоль пришел. Он, Пойгин, заставит его ответить на самые главные вопросы. Спорить о пустяках нет ни желания, ни времени.
Ятчоль снял с себя рубаху, принялся усердно и словно бы даже с вызовом чесать оголенные плечи, живот.
«Будет опять говорить, что хочет вернуться к прежней чукотской жизни, когда не было ни бани, ни матерчатых одежд, ни электрического света», — подумал Пойгин. Совсем недавно Ятчоль уже говорил об этом Пойгину, стараясь навязать спор о том, что же такое настоящий чукча. Странный человек, сам еще смолоду старался быть похожим на пришельцев, приплывавших на шхунах из-за пролива. Ноги широко расставлял, как это делал его американский частый гость, губу нижнюю оттопыривал, сплевывал сквозь зубы. Даже слух пустил, что истинным родителем у него, пожалуй, был кто-нибудь из американцев. Похвалялся своей выдумкой и нисколько не беспокоился, что это оскорбляет его мать и отца. Потом и под русских подлаживался настолько нелепо, что тем самым смешил и здорово их удивлял. Однажды заставил жену пошить ему «русские» штаны с крыльями по бокам, «галипэ» называются. И Мэмэль сотворила ему «галипэ» из оленьих шкур, такие крылья выкроила, что Ятчоль стал похож не то на птицу, не то на летучую мышь. Весь поселок потешался над ним, кое-кто норовил подергать крылья его меховые «галипэ» или залезть ему в карман. Ятчоль отбивался от насмешников, стращал, что упрячет в крылья «галипэ» капканы, пусть после этого кто-нибудь попробует залезть в его карман — без руки останется. Ятчолю отвечали, что он сам, пожалуй, может остаться без того единственного признака, по которому его пока различают как мужчину, и тогда ему придется сменить «галипэ» на женский керкер.
Приноравливаясь к новым порядкам, Ятчоль часто ездил в районный центр, заходил в райгосстрах, каким-то чутьем постигнув, что это как раз то самое место, где из него могут сделать очоча — начальника. И своего добился: однажды вернулся домой агентом «райгочстраха».
В дом из яранги Ятчоль перешел одним из первых в поселке и ничего в новом очаге не оставил чукотского. Купил три стола, расставил их в таком же порядке, какой запомнился ему, когда он приглядывался к конторе «райгочстраха»; ничего не забыл, даже купил корзину для бумаг, и на каждый из столов установил по тяжелому чернильному прибору из камня — мрамор называется. Зазывал в свой дом людей, показывал на столы и важно говорил: «Да будет вам известно, что я теперь здесь самый главный очоч. Главнее председателя сельсовета и председателя колхоза. Я все про вас записываю. Видите, сколько у меня бумаг? А вот это портфель называется. Скоро скажу, кто из вас должен отморозить ногу, а кто — прострелить руку. Иначе как же я вам буду выписывать страховку?» И трудно было понять — шутит он или говорят всерьез.
Недолго продержался Ятчоль в «самых главных очочах»; выбросил из дома столы, потом кровати, стал стелить шкуры на пол. Когда у него развалилась печь, а углы дома покрылись инеем, он поставил в комнате обыкновенный меховой полог и стал жить, как в яранге. Снаружи посмотришь — дом как дом, а внутрь зайдешь — все как в яранге. Но это не помешало ему однажды купить жене туфли на высоком каблуке.
Обулась Мэмэль в лютый мороз в туфли, надела ватные штаны, пошла в кино. Пока добежала до клуба — обморозила ноги. Плакала Мэмэль, когда оттирали ей ноги, мужа проклинала. «Не знаю, где он нашел такие обутки. Это же копыта, а не обутки. — Норовила ударить мужа по голове каблуком туфли. — Может, это какие-то птицы с клювами, а ты заставил меня обуться в них, как в торбаса». Ятчоль разглядывал туфли, сконфуженный, рассерженный, и упрекал жену за то, что она как была чукчанкой, так и осталась чукчанкой. А уж как он хотел, чтобы Мэмэль его потеряла чукотский облик, стала похожей на русскую женщину.
И вот теперь Ятчоль упрекал Пойгина за то, что он перестал быть чукчей, и похваляйся тем, что сам-то он не собирается изменять ничему чукотскому.
— Хватит об этом, — оборвал его Пойгин. — Лучше вспомни свое галипэ. Главное дело не в том — чукча ты, американец или русский, дело в том — какой ты человек.
Ятчоль насупился и сказал с искренним страданием:
— Не знаю, какой я человек, знаю только, что я несчастный.
Пойгин снял со спинки кровати полотенце, вытер вспотевшее от чая лицо, спросил несколько озадаченно:
— Наверное, понял, что люди тебя не любят, а? Потому и вселилась мысль, что ты несчастный…
— Нет, в меня вселилась мысль, что люди не боятся меня, как боялись когда-то. Надо мной смеются. Я даже привык к тому, что я — человек, вызывающий смех. Другой раз нарочно дурачусь, чтобы посмешнее было. Тогда люди смеются и, кажется, меньше ненавидят меня.
Пойгин печально покачал головой, словно сочувствуя собеседнику, и сказал:
— Да-а-а, хотел быть страшным, а стал смешным. — Улыбнулся торжествующе. — Хорошо-о-о-о. Очень хоро-шо-о-о-о. Пожалуй, за всю жизнь ты первый раз сказал мне самое приятное, что я хотел бы слышать от тебя. Особенно теперь… перед моей великой перекочевкой.
— Ну, ну, радуйся. — Ятчоль яростно подул на блюдце с чаем. — Зубы когда-то у меня были. Крепкие зубы. Правда, тогда тоже посмеивались надо мной, но тайно… в рукав кухлянки посмеивались, рукавицей прикрывались, чтобы я не заметил. Потом повыбивала жизнь мои зубы… А я-то думал, что к своим костяным еще и железные добавлю. — Ятчоль ощерился, постучал пальцем по съеденным зубам. — В шаманстве тебя уличал, думал, гожусь для новых порядков, надеялся, что русские большим очочем меня сделают. Не сделали…
— Не сделали, — охотно подтвердил Пойгин.