— Я думал, ты всесильный. — Конфузливо помолчал, как бы страдая оттого, что увидел Пойгина в слабости, несмело спросил: — О каких это словах проклятья болтал Ятчоль?
— Не знаю. Но если листок бумаги… газета называется… придет со словами проклятья… я откажусь дальше быть председателем. — И, словно спохватившись, что не перед тем человеком раскрывает душу, Пойгин добавил: — Ну а пока я председатель… пиши клятву. Нам поможет Тильмытиль… сын Майна-Воопки.
— Помню, помню его. Вапыскат предрекал ему смерть, а он живет.
— Ты, наверное, забыл, что я предрек ему жизнь…
— Нет, не забыл. Никто в тундре об этом не забыл… Вапыскат оказался тобой побежденным.
— Он тоже остался без пастухов?
— Да, тоже без пастухов. Вот так, дул, дул странный ветер с берега моря и все изменил в жизни чавчыват. Да и у вас столько перемен. Что ж, чему быть, тому быть. Я готов… готов дать клятву.
Через месяц Эттыкай дал клятву на собрании товарищества. Ему поверили. И когда пастухи и охотники подняли за него руки, Майна-Воопка вышел из-за стола, за которым сидел рядом с Пойгином, и сказал:
— Ты будешь главным человеком по отелу оленей. Я знаю, лучше тебя никто не может проводить отел.
Едва Эттыкай вернулся в свое стойбище, расположенное на берегу морской лагуны, как к нему явился Вапыскат. Приблизил почти вплотную свое лицо к лицу Эттыкая и потребовал, задыхаясь:
— А ну… ну-ка… высунь свой язык…
Эттыкай сел на грузовую нарту возле яранги, принялся усиленно отгонять комаров. Черный шаман рядом присел.
— Покажи язык!
— Надоел ты мне, как вот эти комары, — досадливо сказал Эттыкай и снова замахал рукой. — Знаю, зачем тебе нужно видеть мой язык. Будешь уверять, что после клятвы моей на собрании артели он стал языком самого Ивмэнтуна.
— Можно, можно и так сказать. Правильно догадался.
— Ну а ты как будешь дальше пребывать на этом свете?
Вапыскат крепко сжал костлявые кулачки, потряс ими возле своего лица.
— Мстить буду. Порчу на всех насылать. Ко мне вернулись самые мои сильные духи. Еще в молодости я их потерял. Теперь вот вернулись. — Растопырил перед глазами Эттыкая пальцы. — Видишь? Исчезли язвы. Помогли мои прежние духи победить того, кто наслал на меня порчу. На мне теперь ни одной болячки. Вот, посмотри.
Вапыскат суетливо расстегнул ремень, задрал летнюю кухлянку, оголяя живот. Комары в одно мгновение облепили оголенное тело.
— Вот видишь? Убедись, какая сила теперь у меня…
— Ничего не вижу, — с обидным равнодушием сказал Эттыкай. — Комаров только вижу…
Вапыскат опустил кухлянку, подпоясался. Затем вырвал трубку из рук Эттыкая, затянулся, тут же вернул ее.
— Не надо мне твою трубку. Дели ее с Выльпои, с этим бывшим… вошеедом.
Эттыкай огляделся по сторонам и закричал в расчете на то, что его услышат другие люди:
— Не оскорбляй человека артели! Я вступил в их семью. Теперь это мои родичи…
— Родичи?! — Вапыскат, казалось, не столько был возмущен, сколько зашиблен предательством бывшего сподвижника. Рот его плаксиво покривился, а красные щелки глаз наполнились слезами. — Вот, значит, как… Выльпа стал тебе роднее меня.
— Роднее…
Вапыскат застонал и пошел прочь, как слепой, спотыкаясь о кочки.
…И стал Эттыкай ходить в стадо, как обыкновенный пастух. Правда, в стаде больше сидел на кочке или камне, смотрел на оленей и думал какую-то бесконечную думу. Было лето. Светилась лагуна, залитая солнцем, звенела мошкара, кричали птицы, хоркали олени, жадно набрасываясь на траву, которая росла здесь прямо на глазах при круглосуточном свете.
Смотрит Эттыкай на оленей и прежде всего примечает своих, которые стали теперь общими. Наваливалась тяжким сугробом тоска, порой разражалась в душе снежной вьюгой лютая злоба: на земле зеленое лето, а в душе седая зима.
Пасутся олени, Эттыкай пересчитывает своих, меченных его личным тавром. Считает оленей Эттыкай и чувствует, будто на его сердце выжигают каленым железом тавро, которое он видит на крупах бывших своих оленей. Когда-то было и такое, что он клеймил своим тавром чужих оленей, отбитых у других чавчыват, а теперь словно бы его самого выхватили арканом из прежней жизни и выжгли тавро на сердце. И кажется Эттыкаю, что от него пахнет паленой шерстью, которой обросло его сердце.
И стало навязчивой страстью у Эттыкая клеймить в воображении раскаленным железом оленей всех подряд, и бывших своих и чужих. Трепетали ноздри от жадного вздоха: горелое мясо, жженая шерсть чудились ему в воздухе… Закроет глаза Эттыкай и слышит, как хрипят от ожога олени, видит, как мчатся они, обезумев, по кругу. А в центре круговерти сидит он, Эттыкай, и скалится, скалится — не поймешь, не то улыбка на его лице, не то гримаса ненависти. Открывает глаза Эттыкай и видит лагуну, меченную красным тавром солнца, мирно пасущихся оленей. И нет в его руках раскаленного железа, и не пахнет горелым мясом и паленой шерстью…
Ятчолю на почте вручили письмо в большом синем конверте. Не просто взволнованный, а потрясенный, он крутил в руках конверт, нюхал его и гадал, мучительно гадал, что бы это значило? Пришло в голову, что письмо прислал Гена — человек, сотворяющий газету. Спрятав бумажный мешочек за пазуху, Ятчоль помчался к своей яранге.
Да, это было первое письмо в жизни Ятчоля. Первое! И потому он был обуреваем каким-то непривычным чувством новизны своего положения. Ятчоль еще не знал, что заключено в бумажном мешочке, но гордость уже распирала его. Теперь-то все пойдет по-другому, теперь он сможет достойно ответить любому насмешнику. Да, кажется, появилась возможность доказать всем тынуп-цам, что он вправе чувствовать свое превосходство над каждым из них.
А что, если письмо не от Гены? Ятчоль остановился на полпути к своей яранге, воровато огляделся: нет ли кого поблизости, достал из-за пазухи письмо. На бумажном мешочке было что-то написано, но, кроме собственного имени, Ятчоль ничего другого прочесть не мог. Конечно же, Гена прислал. Наверное, хочет порадовать доброй вестью, что он скоро все-таки совершит такое действие, при котором слова проклятья Пойгину проступят знаками на листе бумаги. И это будет самый большой подарок судьбы Ятчолю, потому что давний и непримиримый соперник и враг его, Пойгин, окажется жестоко посрамленным. Надо поскорее узнать, что же таится в бумажном мешочке…
Ятчоль вошел в свою ярангу, осмотрелся, нет ли кого постороннего, и сказал Мэмэль с таинственным видом:
— Закрой вход в ярангу и никого не пускай. Чтобы даже мышь не посмела юркнуть сюда…
Сказал и прилег на шкуру возле костра, перехшвая всю исключительность счастливого случая: ведь ему пришло письмо!!!
— Закрыла вход? — строго и важно спросил Ятчоль, разглядывая жену с той огромной высоты своего превосходства над всем сущим (а над этой скандальной женщиной тем более), с той высоты, которую он ощутил, едва ему вручили в сельсовете письмо.
— Раздуй как следует костер, а то в яранге темно. А мне кое-что о-о-очень важное увидеть надо…
Крайне изумленная, Мэмэль никак не могла понять, что происходит с мужем.
— Не нахлебался ли ты веселящей жидкости?
— Хорошо, хорошо бы глотнуть глоток, другой. Но это потом…
Ятчоль снял с себя летнюю кухлянку, расстегнул ворот рубахи, полез за пазуху.
— Здесь, вот оно…
— Что там у тебя?! — Мэмэль бросилась к мужу, приложила руку к его груди. — Ничего нет. Я уж думала, ты кусок материи мне на платье купил или украшение какое…
— Материя — чепуха. Украшения — совсем чепуха. Тут есть кое-что куда поважнее…
И вдруг Ятчоль выхватил из-за пазухи синий конверт:
— Вот! Письмо! Мне… Мне письмо! Ни один тынупец не имел письма. А я имею. Пусть теперь все тынупцы прикусят языки и чтят меня, как того я всю свою жизнь был достоин.
На лице Мэмэль разочарование боролось с крайним любопытством.
Руки Ятчоля чуть дрожали, на лбу проступил пот. ¦— Раздуй как следует костер, чтобы пламя было. Понюхав конверт, Ятчоль заулыбался от блаженства.
— Никогда я еще не чувствовал такого запаха. Теперь эти чукчи… по-собачьи хвостами завиляют при встрече со мной.