«Ах ты ж Гена, настырный Гена, — грустно размышлял Журавлев, — хорошо, что хоть на это тебя хватило, не стал хребет ломать человеку. А может, твой опус умные люди выправили? Прочел редактор разнос и с помощью собственного пера поубавил твой пыл. Случается и такое».
Ятчоль изнемогал от нетерпения: когда же учитель промолвит хоть слово? А тот шелестел газетой, хмурился, что-то сердито бормотал.
Ятчоль не выдержал, спросил, заглядывая по-собачьи в глаза учителя:
— Ну что там? Кому проклятье… Пойгину или мне?
— Какое проклятье?
— Гена говорил, что газета будет сильно ругать за шаманство Пойгина, пошлет ему немоговорящее проклятье.
— Ах вот в чем дело! — Журавлев, скрестив руки на груди, казнил Ятчоля издевательской усмешкой. — Ты что-нибудь смог прочесть в газете?
— Вот, вот здесь, увидел слово Ятчоль. А вот здесь Пойгин… Так и не знаю, кому проклятье.
Журавлев, наклонив лобастую голову, казалось, был готов боднуть Ятчоля, а в уголках жесткого рта его блуждала все та же издевательская усмешка.
— Так вот, слушай, Ятчоль, о чем говорит газета. Она говорит о том, что вот это все… целых два столбца… написал ты.
— Я?!
— Да, ты. А чтобы люди знали, кто писал, здесь вот внизу напечатали твое имя…
Ятчоль не верил ушам своим и боялся только одного, что учитель его расшучивает.
— Ты не шутишь?
— Нисколько.
— Значит, проклятье Пойгину?!!
— Нет. Вот здесь, здесь и здесь ты очень хвалишь его за то, что он хороший человек, настоящий охотник… Тут вот так и написано: «Я очень уважаю Пойгина».
— Я?! Уважаю Пойгина?!
Выражение счастья на лице Ятчоля сменилось такой горестной гримасой разочарования, что Журавлев едва не рассмеялся.
— Врешь?! — вскричал Ятчоль.
Журавлев выпрямился. Строго нахмурил брови.
— Ты почему выбрал такое скверное слово, обращаясь ко мне?!
Ятчоль в своем страдании плохо понимал, о чем его спрашивают. Все, что так высоко его вдруг вознесло в собственных глазах, исчезло, как туман при ветре. Ему хотелось кричать от обиды, браниться, пинать собак, таскать за волосы Мэмэль. И конечно же, в это мгновение он больше всего ненавидел обманувшего все его надежды Гену.
— РунтэтылинЭто я о Гене такое слово сказал. Он мне обещал проклятье шаману Пойгину. А тут выходит, что я расхвалил его…
— Так и выходит. Правда, здесь есть и упреки Пойгину. За то, что не научился до сих пор читать и писать, и за то, что в духов верит…
— Упрек?! — Ятчоль выхватил газету из рук Журавлева, порвал первую страницу. — Где упрек? В каком месте?
— А ты читай, читай сам. Люди в других местах, где не знают тебя, верят, что ты умеешь писать, а стало быть, и читать. Верят, что в газету ты сам написал.
— Прочитай, где упрек! Какие там слова!
— Не-е-ет, Ятчоль, читай сам. Теперь я понимаю, зачем ты старый примус мне в подарок принес.
— Новый. Почти новый примус. Могу и чайник еще подарить.
— Ого, какой щедрый!
— Бери подарок и поскорее читай.
— Не прочту!
Ятчоль долго смотрел в непреклонное лицо учителя, и просительное выражение в его заплывших глазках постепенно менялось откровенной ненавистью.
«Как же в тебе уживается вот это бесконечно злое со смешным, порой почти трогательно смешным? — размышлял Журавлев, как-то по-новому открывая для себя этого человека. — Да если бы ты был добрым — смешному в тебе цены не было бы…»
Кое-как сложив газету, Ятчоль сунул ее в карман «галипэ», ухватил примус за ножку и устремился к двери. На пороге замер и сказал, не оборачиваясь:
— А примус почти новый. Не отдам!
И пошел Ятчоль из яранги в ярангу, всюду показывая газету, тыкал пальцем то в одно, то в другое место: «Вот, вот здесь упрек Пойгину за его шаманство. Даже не упрек, а, пожалуй, проклятье. Это я, я написал. Имя мое в самом низу… вот оно,., доказательство, что я написал».
Люди разглядывали газету: кто недоверчиво, кто недоуменно, а кто просто прогонял Ятчоля: «Не оскверняй мой очаг своими лживыми речами. Уходи!»
В яранге Мильхэра, пока Ятчоль якобы зачитывал «слова проклятья», ему кто-то засунул в карман «галипэ» щенка. А Ятчоль в этот раз превзошел самого себя в «чтении» газеты. Щенок в кармане, конечно, зашевелился — и Ятчоль все понял, но ему было трудно прервать «чтение». Он с таким упоением «читал» слова проклятья, направленные Пойгину, что осекся лишь тогда, когда щенок совершил свое щенячье дело. Ятчоль смешно присел, широко расставил ноги. Не меняя позы, аккуратно сложил газету и чуть было не сунул ее в мокрый карман со щенком, да вовремя спохватился, спрятал ее за пазуху через ворот рубахи. А люди уже так хохотали, что даже собаки Мильхэра начали от возбуждения выть. Выхватив щенка, Ятчоль какое-то время держал его за холку перед глазами, видимо придумывая, как его наказать. Потом, к удивлению всех его насмешников, осторожно опустил щенка на землю, ласково приговаривая:
— Иди, иди спокойно к своей матери. Ты не виноват, что галипэ мое осквернил. Это хозяева твои настолько глупы, что до сих пор не могут понять, чем может закончиться их непочтение ко мне.
И снова хохотали люди и выли собаки.
Ятчоль поднял многозначительно палец, погрозил совсем тихо, полагая, что в этом будет куда больше устрашающей, зловещей силы:
— Ничего, ничего, Мильхэр. Вот ты смеешься, а скоро икать от страха будешь. Придет еще одна газета. И это уже будут тебе слова проклятья.
Пока Ятчоль «читал» в ярангах газету, Пойгин осваивал на плаву подвесной руль-мотор. Учил его понимать «живое железо» Чугунов. А коль скоро они не понимали друг друга, им помогал в разговоре Тильмытиль. Мальчишка был чрезвычайно горд, что эти два хороших человека взяли его в байдару и, в сущности, не могут без него обходиться.
Руль-мотор достал Чугунов в Певеке и уверял Пойгина, что в скором времени в Тынупскую факторию привезут еще пять таких моторов.
Не все было понятно в руль-моторе и Чугунову. Он то и дело заглядывал в книжицу с техническим описанием механизма и приговаривал:
— Я как-никак с трактором на лесозаводе управлялся, а уж тут как-нибудь управлюсь. Сейчас, сейчас он зачихает, голубчик. Важно не суетиться. А еще у настоящего механика должно быть, понимаешь ли, дьявольское терпение.
Пойгин внимательно следил за тем, как Степан Степанович развинчивал руль-мотор, разбирал его на части, продувал какие-то трубки, искал упрятанный в железо огонь, который порой нет-нет да и выскакивал искоркой.
— Тут главное — добиться искры. Вот это называется свечи. Переводи, Орел, — обращался Степан Степанович к мальчишке, размазывая на собственном лице машинное масло. — Ты знаешь, что твое имя по-русски звучит О-рел?
— Знаю.
— Так вот объясни, Орел, Пойгину… это называется свеча. Ввинчивается она вот сюда, в так именуемое гнездо. И здесь должно быть абсолютно чисто и сухо. Засаленная или замоченная свеча — это беда-а-а.
Тильмытиль, склонившись над руль-мотором, старательно переводил слова Чугунова, и Пойгин все жадно запоминал, одержимый страстью постигнуть тайны «живого железа». И невольно ему вспоминался железный Ивмэнтун, выпущенный Чугуновым в его яранге, и все тяжкие последствия этого поступка торгового человека, которого он сначала едва не успел полюбить, а потом готов был возненавидеть. Позже Чугунов не один раз объяснял Пойгину, что никакого Ивмэнтуна не было, просто обрезки консервной банки, не больше. Может, может, и так. Но что было, то было, и важно теперь другое: важно, что он, Пойгин, снова поверил в Чугунова, поверил в «живое железо» и не испытывает перед ним никакого страха. А уж чем не Ивмэнтун по виду своему этот огнедышащий идол? И голова у него есть, и руки, которыми он крепко ухватился за корму байдары, и еще не то нога, не то хвост, которым он так бешено вертит, что байдара мчится быстрее ветра. Вот так по-страшному можно представить себе этого головастого идола, который руль-мотор называется. Но теперь Пойгин только посмеялся бы над тем, кто вздумал бы пугать его огнедышащим железным Ивмэнтуном; теперь он готов сутками не есть, не пить — только бы поскорее обрести над ним свою твердую власть.