Выбрать главу

Недолго думая, я зашвырнула журнал в бочку. Затем осторожно, чтобы не испачкаться в саже, заглянула внутрь. Журнал белел почти на самом дне. Оставить его так – было, конечно, глупо. Зря я его туда закинула, подумала задним числом. Уж лучше бы унесла куда подальше, а там…

Закусив губу, я постояла в нерешительности. Достать его оттуда? Но не так-то это просто, до днища я не дотянусь.  Да и точно буду тогда похожа на трубочиста.

Я оглянулась на школу. С торца окон не было, что хорошо, но в любую минуту, в принципе, мог ещё кто-нибудь выйти… Тот же завхоз.

Тогда я обогнула здание, пересекла школьный двор, вышла за ворота и устремилась через сквер к булочной – ближайшему магазину. Купила там на кассе коробок спичек и помчалась обратно.

Я совру, если скажу, что вообще ни о чём не думала. Перед тем, как спалить журнал, я всё же колебалась, но решила – что уж теперь, терять всё равно нечего, и чиркнула спичкой…

***

Огонь, как назло, занялся не сразу. Горящая спичка, не долетая до дна, гасла. Пришлось мне вырвать из тетради листок, поджечь его и, точно маленький факел, опустить вниз.

Убедившись, что пламя наконец охватило обложку журнала, я вернулась в школу, всё так же незамеченной. Прошмыгнула в уборную – как я там ни осторожничала, всё равно перемазалась в саже. Хорошо ещё – успела привести себя в порядок до звонка. И особенно хорошо, подумала трусливо, что каким-то чудом я никому не попалась. Глупая.

Осознание содеянного настигло меня на уроке.

Я вроде только начала успокаиваться, потому что до той минуты пребывала в каком-то диком нервном напряжении, как вдруг точно молнией пронзила меня мысль: что же я натворила?

А вместе с осознанием пришёл страх. И этот страх буквально затмевал разум – я не улавливала слова Раечки, слышала, но не понимала их смысл.

Тянулись минуты, но страх не стихал, наоборот, всё сильнее накатывал волнами, вызывая приливы тошноты, скручивал узлом внутренности, сжимал, будто удавкой, горло.

Я даже расстегнула верхнюю пуговку платья – казалось, что действительно сейчас задохнусь. По тому, как наши стали на меня оглядываться, и выжидающему взгляду Раечки, я догадалась, что она меня о чём-то спросила. Но не могла наскрести в себе сил хотя бы подняться из-за парты.

А минут за пять до конца урока дверь распахнулась, и в кабинет вошла Эльвира Демьяновна. Встала перед классом – лицо белое как полотно, брови сведены к переносице. Следом протиснулся завхоз, но остановился на пороге. И я, каменея от ужаса, поняла – это конец. Они явились по мою душу…

Глава 31. Таня

Какой же я была беспросветной дурой!

Теперь я отчаянно мечтала отмотать время назад, хотя бы до того момента, когда проникла в учительскую, как вор.

Ну, хорошо, не удержалась, посмотрела оценки, но… зачем я взяла этот проклятый журнал? Зачем сожгла его, ненормальная? Чем, вообще, я думала? И как могла надеяться, что об этом никто не узнает?

Когда завхоз вышел на крыльцо чёрного хода (как сам говорит, «подышать», а на самом деле – покурить, просто на территории школы это запрещено), сразу заметил дым, идущий из бочки. Он решил поначалу, что это мальчишки из баловства подожгли какую-нибудь ерунду. Кинулся тушить огонь, ну и обнаружил потом обгоревшие останки журнала. И сразу со своей находкой помчался к директору.

Само собой, поднялся шум. Это же такое ЧП: считанные дни до конца года, до экзаменов, а журнал уничтожен. Ещё и класс выпускной – это сразу по останкам определили.

Тогда, в классе, Эльвира Демьяновна спросила страшно тихим голосом: кто это сделал?

Я не могла сказать правду, я будто окаменела от страха. Даже, кажется, не дышала. Прозвенел звонок с урока, но никто не шелохнулся, не издал ни звука. Раечка, выпучив глаза, беззвучно открывала рот. Директриса тоже молчала, напряжённо глядя на нас. Потом, кивнув своим мыслям, произнесла:

– Молчите… Впрочем, что удивительного? Тот, кто тайком сотворил такую низость, – подлец и трус. Глупо ждать от него признания в содеянном.

От этих слов я просто задохнулась. Казалось, я сама полыхаю в огне. Я опустила глаза – невыносимо стыдно было смотреть на Эльвиру.

– Что ж, – слышала я её голос сквозь бешеное биение сердца, – пусть трус не радуется. Мы всё равно, конечно же, выясним, кто это сделал.

Я почувствовала на себе взгляд, такой тяжёлый, что захотелось сжаться ещё больше. С трудом и болью вдохнула и подняла голову. Шевцов. Он смотрел на меня всего секунду, потом отвернулся. Но смотрел очень серьёзно, хмуро, осуждающе.

Он всё знает, поняла я обречённо. А если не знает, то догадывается. Потому что во всём плохом, что бы ни случилось, считают виноватой меня. А разве это не так? Разве не я кругом виновата? Я трусливая и подлая, правильно сказала Эльвира. Я не хочу быть такой, я ненавижу себя такой, но ничего не могу сделать. Не могу заставить себя признаться…

***

Эльвира не бросает слов на ветер. Уже на следующий день вся школа знала, что журнал спалила я. И моё признание не потребовалось. Просто вычислили, что на четвёртом уроке журнал был, на пятом – пропал, а на шестом – нашли его сожжённым. И я – единственная, кто прогулял пятый урок.

Ну и математичка, конечно, рассказала, что после своего урока занесла его в учительскую, поставила на место и… как раз тогда видела в коридоре меня, подозрительно отирающуюся поблизости. Разумеется, поведала и про двойки, и про контрольную, и про наш скандал.

Честно говоря, я никак не ожидала, что поднимется такая буча, как будто я не журнал, а школу подожгла.

От Раечки за версту несло валерьянкой. Она страдальчески охала, жаловалась на сердце, но на меня при этом наорала так, что барабанные перепонки чуть не полопались. Потом сказала: ступай к директору.

Весь класс пялился на меня, как на прокажённую. Все говорили обо мне, но никто со мной не разговаривал. Только Архипова возмущённо бросила: «Ну ты, Ракитина, совсем уже!».

Меня сторонился даже Юрка Сурков, с которым в начальных классах мы дружили. Да и потом общались хорошо.

Комсорг тоже не подходил, не стыдил, не взывал к совести. Зачем ему? Это делала Раечка весь урок: она вчера вечером вызывала скорую, у неё был сердечный приступ. Она вообще со мной всё здоровье потеряла. Теперь ей из-за меня придётся ночами по ведомости восстанавливать журнал. Но это ещё полбеды. За такое ЧП ей, как классной, и Эльвире, как директору, прилетит теперь от гороно. И хорошо, если просто выговором они отделаются. И если я рассчитывала скрыть свои двойки по математике, то меня ждёт разочарование. Вот теперь-то меня точно исключат из школы, учитывая все мои прошлые заслуги.

Я на все её обвинения молчала. Что я могла сказать? Теперь уже признаваться было глупо, отрицать – тем более. Понимала, конечно, что выгляжу жалко. Это всеобщее презрение оно давило на меня как пудовая плита. Наверное, можно было бы встать и с вызовом заявить: да, это сделала я! Потому что математичка меня довела.

Все бы, конечно, возмутились: какой ужас, ей даже не стыдно! Но я бы тогда не чувствовала себя униженной и раздавленной. Гневное порицание всё равно лучше, чем вот это презрение. Всё равно ты для всех враг, но так бы я оставалась врагом с достоинством.

Однако сил у меня на подобные выпады не было – все ушли на то, чтобы заставить себя вообще прийти сегодня в школу, ну и ещё теперь сидеть, изображая спокойствие, когда внутри колотило и попросту хотелось разрыдаться и убежать прочь.

– Завтра на педсовете поставим вопрос о твоём исключении из комсомола и из школы, – резюмировала свою речь Раечка.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍ Мне было так плохо, что о своём будущем я пока и думать не могла. Ну, исключат отовсюду – это плохо, да. Эльвира сказала, что я себе жизнь изрядно подпортила.

Я не спорю, наверняка так оно и есть, но та, взрослая жизнь меня почему-то не слишком волновала. А вот как перетерпеть здесь и сейчас это гнетущее враждебное отношение.