...Ночью, лежа в постели, закрыв глаза, я снова услыхал ту далекую и в то же время такую близкую мелодию свирели Балакерима, свирель все играла, а потом я услыхал слова Балакерима:
Внутри бани черт-те что,
Внутри соломы решето.
Верблюд бороду побреет,
Баня бедного согреет...
XXXV
Три дня и три ночи женщина с одним ребенком во чреве своем и с другим - на руках бежала от голода, но караванный путь все тянулся и тянулся, он был нескончаем, никак не приводил к цели, и вчера утром она дала последний кусочек хлеба ребенку, которого держала на руках, и совсем крошечный кусочек съела сама, чтобы досталось младенцу в ее утробе; прошло совсем немного времени, голод снова настиг их, голод снова стал терзать их.
На город навалились голодные времена, кто убежал сломя голову, а кто остался - умер от голода; муж той женщины, чьи большие глаза запали и сверкали голодным блеском, а когда-то белая кожа на полном и страстном теле теперь обвисла, тоже умер от голода; потом невиданный голод унес одного за другим трех сыновей этой женщины; всего один ребенок остался у нее на руках и один во чреве, и три дня назад она спрятала за пазухой кусок ячменного хлеба, на который выменяла все свое имущество, дом, двор, взяла на руки ребенка, которому еще не исполнилось и года, вышла из голодного города, босая, с непокрытой головой, на караванную дорогу.
Этот караванный путь в свое время был полон путников, отсюда дни и ночи шли караваны, но теперь он был совершенно пуст, потому что в голодном городе были зарезаны и съедены все верблюды и лошади; в голодный город больше не заходил ни один караван, ибо люди тотчас резали и съедали верблюдов, мулов, ослов.
Караванный путь пролегал по совершенно пустой, серой равнине, и на равнине невиданной засухи не было ничего, кроме высохшего под солнцем чертополоха.
Солнце взошло и постепенно разгоралось, но ни женщина, ни ребенок у нее на руках, ни дитя у нее в утробе не ощущали солнечного жара; помимо голода, съедавшего все ее нутро, все существо, в почерневших сосках женщины не утихала изнуряющая, изводящая, как в посыпанной солью ране, боль; пока тянулась дорога, голодная женщина совала в рот ребенку свои свисающие, как пустой мешок, груди, ребенок сколько было сил сосал ее груди, в которых давно не было молока; соски были изранены, и вначале хоть немного крови он отсасывал из материнских грудей, но теперь даже и крови не было.
Дитя в утробе женщины тоже голодало, толкалось ножками, ручками, головкой, и женщина, конечно, ощущала все это внутри себя, всем сердцем чувствовала страдания еще не рожденного, еще не появившегося на этот горький свет ребенка, но ничего не могла сделать; она смотрела на все тянущуюся и тянущуюся, не имеющую конца караванную дорогу, потирала живот рукой, пытаясь успокоить младенца, водила рукой по животу осторожно, чтобы ее пальцы с выступающими костями не повредили ребенку сквозь отощавшую, обвисшую кожу живота: еще не рожденному, еще не появившемуся на этот горький свет ребенку... Взглянула на того, что был на руках: "Если я умру, да буду твоей жертвой; хоть ты не умирай; несчастная я... какой грех я совершила, что за несчастье постигло меня?.."
Голова ты моя, как ты мне тяжела,
Я с тобой только плакать доныне могла,
Ну куда от тебя мне бежать без оглядки?
Убежала - тебя я с собою взяла.
Надежда была только на караванную дорогу: караванная дорога рано или поздно должна была привести куда-то, там должны быть люди, и там должен быть кусок хлеба.
Собрав все силы, женщина волочила ноги, а рук своих не чувствовала: руки ее будто присохли к пеленкам младенца, будто окаменели, и еще у нее так болели соски.
Ох, любимый, под солнцем палящим бреду.
Где прохлада? Под солнцем губящим бреду.
Как проклясть мне тебя, моя злая судьбина?
Видно, ты мне сулила погибнуть в бреду.
На обочине дороги женщина увидела куст колючего чертополоха; ей хотелось подойти, остановиться у куста, но она испугалась, что потом не сможет подняться, однако ноги ее сами собой остановились, тело как бы само нагнулось, она осторожно положила ребенка на землю, руки сами стали выкапывать, вырвали корень, она поднесла его ко рту, стала жевать, чтобы хоть что-то попало в желудок, досталось младенцу в утробе, хоть что-то дать тому ребенку, которого положила на землю. Она не почувствовала ядовитой горечи чертополоха, но зубы ее не смогли разжевать корень; как ни старалась, ничего не вышло, бросила корень и сама не знала, как поднялась на ноги, как взяла с земли ребенка, снова пустилась в путь...
Небо было совершенно чистое, кроме солнечного света в небе ничего не было, и в это время очень далеко показались с трудом различаемые зеленые горы; в тех горах, в том прекрасном мире на той стороне были разнообразные пло ды, в тех горах были холодные, как лед, родники...
Горы, где же клеймо вы поставите мне?
Горы, что, кроме слез, вы оставите мне?
На груди моей места уже не осталось,
Чтобы вы приласкали меня хоть во сие.
Едва различимые, страшно далекие зеленые горы будто придали сил женщине, прибавили надежды, женщина забыла про иссохшие руки и боль в груди, поспешила к зеленым горам, пошла, пошла...
Мой любимый, проснись, перед нами гора...
Мы в крови добрели к тебе сами, гора.
Здесь - несчастье и гнет, здесь беда и невзгода
Что .же там у тебя, в синей раме, гора?
Но вскоре и чистое небо стало хмуриться, зеленые горы вдалеке потемнели, и женщина поняла, что это уже конец, поняла, что и ее, и того, что на руках, и того, что в утробе, проклял бог, и даже если бы вдруг явились сто целителей, что юни смогли бы сделать <с одним божьим проклятьем?
Впереди, у края дороги, она увидела дерево, догадалась, что 'Это 'Оливковое дерево, и снова в ее сердце возникла надежда, снова, волоча обессиленные ноги, она добралась до оливкового дерева, положила ребенка на землю, пошарила под старым оливковым деревом и не нашла ни одной упавшей оливки, на дереве тоже не было ни одной оливки, женщина хотела поднять " земли ребенка, чтобы продолжить путь,' но уже не смогла поднять его, села на землю и, чтобы не упасть прислонилась к стволу старого оливкового дерева; она поняла, что никогда больше не сумеет подняться, никогда больше не сумеет взять ребенка на руки, и, совсем уже без сил, застонала, заскулила, и это тонкое поскуливание будто придало силы ребенку, что лежал на земле, и ребенок громко заплакал.
Так прошло некоторое время.
Во всем мире никого не было: было только нахмурившееся небо, бесконечно тянущаяся дорога и еще эта женщина, с ее собачьим поскуливанием, с плачем ее ребенка на земле; был ребенок в ее утробе, был ребенок, лежавший на земле; повсюду, кругом воцарялась мгла, и женщина почувствовала, что это вечный мрак и что вечный мрак уносит их...
Так прошло еще некоторое время.
Стоны женщины и плач ребенка, лежавшего на земле, словно успокоили дитя в утробе матери, оно больше не толкалось ручками, не толкалось ножками, мрак и его стал уносить 'С собой, и тут женщина услыхала, что <плачет не только она и не только ее ребенок, но и кто-то 'третий, в последний раз собрала она свои силы, вынырнула из уносящего их мрака, открыла глаза.
Человек с Мягким Сердцем, опустившись на колени под старым оливковым деревом, сидел перед женщиной, смотрел на женщину, на лежащего ребенка, смотрел на выпуклое чрево женщины, на то,<как они плачут, лишаясь последних сил, и сам горько плакал над их горем.
Белый Верблюд стоял на обочине дороги, молча жевал, глядя на женщину, на живот этой женщины, на ребенка, лежавшего на земле, на Человека с Мягким Сердцем и на старое оливковое дерево.
Женщина узнала Человека с Мягким Сердцем, как только увидела его; значит, бог еще не совсем отвернулся от них, бог пожалел их, в этой пустыне послал им не кого-нибудь, а Человека с Мягким Сердцем.
В руке Человека с Мягким Сердцем был маленький узелок, и женщина тотчас почуяла, что в маленьком узелке - хлеб.
Женщина больше не плакала, и ребенок, лежавший на земле, будто почувствовал, что мать сейчас даст ему что-то, замолчал, а Человек с Мягким Сердцем не мог успокоиться; стоя на коленях, он рыдал.