Женщина смотрела на узелок в руке Человека с Мягким Сердцем.
Наконец Человек с Мягким Сердцем пришел в себя, поднялся на ноги, засобирался в путь,, и женщина в ужасе прошептала:
- Куда ты братец?
Человек с Мягким Сердцем, вытирая рукой покрасневшие от слез глаза, молвил:
- Путь мой далек, сестра. Доберусь ли до цели, бог знает...
- Дай нам кусочек хлеба...
Человек с Мягким Сердцем посмотрел на маленький узелок, что держал в руке, и сказал:
- Это мое пропитание, сестра. Всей душой жалею тебя. Сколько хочешь, посижу, поплачу над твоим горем,- сказал он.- Но это - мое пропитание, его я не могу отдать тебе,- сказал он и снова, не сдержавшись, зарыдал.
Женщина, с трудом вытянув обессилевшую руку, дрожащим пальцем показала на ребенка, лежавшего на земле, и сказала:
- Я и от него отрекаюсь.- Потом приложила руку к животу: - Чтобы хоть этого сохранить, дай мне один раз откусить хлеба...
У Человека с Мягким Сердцем были чистые, светлы глаза, он посмотрел на женщину чистыми, светлыми глазами и ничего не сказал.
Женщина поглядела на Белого Верблюда, увидела большие черные глаза Белого Верблюда и прочитала в больших черных глазах Белого Верблюда такие слова, что были хуже и голода, и мучений бесконечно тянущейся дороги: они пронзили все ее нутро, все ее существо.
Большие черные глаза Белого Верблюда говорили женщине: нет, ты просишь хлеба не для младенца во чреве своем - ты просишь для себя; не оправдывай себя младенцем: хлеба ты просишь, чтобы спастись от смерти...
Женщина отвела взор от больших черных глаз Белого Верблюда.
Человек с Мягким Сердцем снова не мог сдержаться, зарыдал и медленно, всхлипывая, сел на Белого Верблюда, выехал на караванную дорогу; Белый Верблюд, медленно шагая, удалился, исчез с глаз.
Воцарилась полная тишина.
Под старым оливковым деревом словно осталось что-то от взгляда тех больших черных глаз Белого Верблюда, и это "что-то" шептало в тишине: ваши дела - не мои дела, о люди...
Сказанное большими черными глазами Белого Верблюда, подобно легчайшему, совершенно прозрачному, незримому туману, осело на караванную дорогу, окутало старое оливковое дерево и долгое время не покидало этих мест...
XXXVI
Отец уже четыре месяца как ушел на фронт, и мне казалось, что горюю об отце не я один, не одна мама; мне казалось, стаканы с блюдцами, выстроенные на полках, кровать, стол, сундук, деревянные табуретки - все, вплоть до окна и дверей,- каждая вещь, каждый уголок нашего дома - горюет об отце; у отца был свой мир, отец по своей природе и судьбе, возможно, был для нашего туника, для нашей улицы, для нашего квартала пришлым чужаком, но мне казалось, что теперь и наш тупик, и наша улица, и махалля горюют об отце; мне казалось, что за время, что отца не было здесь, с нами, то есть в течение этих месяцев, что он ушел на войну, он стал ближе, стал дороже нашей махалле.
Однажды осенним вечером, когда желтели и осыпались листья раздвоенного тутовника, три подряд черных "эмки" подъехали и остановились у дома Мухтара; и Джафаргулу, и я, будто испугавшись трех черных "эмок", приникли к воротам Желтой бани и уставились на этих неожиданных гостей.
Первую "эмку" мы знали, она принадлежала Мухтару, и Мухтар, торопливо выйдя из машины, подошел и встал перед двумя другими; из второй машины вылез человек с аккуратно зачесанными назад длинными черными волосами; мне показалось, что я часто видел этого улыбающегося человека в сером костюме с галстуком, повязанным большим узлом, но кто юн такой, я никак угадать 'Не мог; из третьей машины тоже вышел человек, и Мухтар сказал:
- Добро пожаловать! Пожалуйста проходите в дом!..
Я в жизни не видел Мухтара таким приветливым и не мог себе представить,' что Мухтар может быть таким гостеприимным.
Улыбающийся человек с интересом оглядел нашу улицу и еще шире заулыбался (в его улыбке была едва различимая ирония, и это осталось у него до сих пор; улыбаясь, он словно насмехался). Так, улыбаясь, он сказал Мухтару:
- Товарищ Мухтар, у вас здесь прямо экзотика...
Конечно, я в то время не знал значения слова "экзотика", но с тех пор это слово запечатлелось у меня в мозгу; я не знал значения этого слова, но слово это показалось мне каким-то нехорошим, и поныне у меня сохранилось враждебное отношение к этому слову "экзотика"; и еще мне вспоминается, что улыбка человека произвела на меня неприятное впечатление, будто меня взяли за руку и насильно проложили ладонь к мокрой лягушке; я тотчас почувствовал искусственность,' фальшь этой улыбки: в нашей округе я никогда не видел, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так фальшиво смеялся.
Когда этот человек вошел в дом Мухтара, Джафаргулу зашептал:
- Узнал? Это он продал Саттара Месума! Да-да! Видишь, как скалится?
После слов Джафаргулу я тотчас узнал этого человека: конечно, это 'был он, Фатулла Хатем; я много видел его фотографий в газетах; в нашем новом учебнике по литературе был его портрет; и мне вспомнилось, как мама газетой с его портретом чистила у нас на кухне керосинку и как обрывки этого портрета крошились и падали на пол.
Все три машины стояли у дверей Мухтара, во всех трех машинах остались сидеть шоферы, и эти три шофера были старые, потому что молодые шоферы все были на фронте, как Джафар, Адыль, Абдулали, как Джебраил, Агарагим, но сам Фатулла Хатем не был старым, он был ровесником моего отца, однако мой отец был на фронте, все вещи нашего дома горевали об отце, соломенная корзинка в нашем маленьком коридорчике была совершенно пустой и совсем утратила благодатный вагонный запах, а Фатулла Хатем сейчас был в нашей махалле, иронически улыбаясь, оглядывал нашу улицу, произносил слова, значения которых я не знал; Фатулла Хатем гостил сейчас в доме Мухтара; наверное, они что-то ели, что-то пили; Фатулла Хатем всегда улыбался, всегда посмеивался, а мой отец всегда бывал задумчив; Фатулла Хатем приехал на нашу улицу в черной "эмке", а мой отец всегда был чужаком; Фатулла Хатем, выйдя из дома Мухтара, на черной машине поедет к себе домой, а мой отец, возможно, никогда не вернется в наш дом; Саттар Месум очень любил Сабира, Фатулла Хатем выступил против Саттара Месума, посадил его в тюрьму, а теперь в нашем новом учебнике, через несколько страниц после портрета Сабира, шел портрет Фатуллы Хатема. В горле у меня встал комок (внезапно мне показалось, что крупные человечьи кости на письменном столе у тети Ханум - это кости Саттара Месума, и никто об этом не знает...'), такая несправедливость'наполнила мое сердце злобой, яростью, враждебностью, которых я до сих пор никогда не ощущал, рыдания душили меня; мне показалось, что и цветы на веранде тети Кюбры тоже рыдают; я и сам не заметил, как поднял с земли большой обломок камня и как запустил обломком камня в веранду Мухтара.
Одно из крупных стекол веранды со звоном разбилось, и осколки посыпались на улицу; от брошенного мною камня вся наша улица словно содрогнулась, но в этом содрогании я почувствовал и какую-то'гордость;' как будто я отомстил за всю нашу улицу веранде Мухтара, людям, сидевшим в доме Мухтара, и наша улица гордилась моим отмщением и мной самим.
Шофер Мухтара закричал:
- Ты что делаешь, негодяй?! - И открыл дверцу машины, но я, а за мной Джафаргулу метнулись за угол и скрылись из нашего квартала.
Конечно, гости 'Мухтара испугались, и, наверное, настроение у них было испорчено, но цветы на веранде, цветы тети Кюбры, наверное, улыбались мне вслед.
Домой я вернулся ночью.
XXXVII
Кажется, это было в позапрошлом году. В начале мая в Баку несколько дней подряд шел сильный дождь, дул ветер, и в один из этих ветреных и дождливых дней мне стало как-то 'тоскливо сидеть .дома, я надел плащ, нахлобучил шляпу, вышел на улицу и направился к Приморскому бульвару.
Дождь, правда, заметно уменьшился, только моросил время от времени, но все вокруг было мокро, дул ветер, и я шагал, не замечая, что шлепаю по лужам.
Хорошо помню: было воскресенье, но многолюдные бакинские улицы были пусты и, когда, глядя на льющуюся из водосточных труб, текущую вдоль тротуаров вспененную воду, мокрые стены и крыши, я смахивал падающие мне на руки, на лицо капли дождя, мне казалось, что бакинцы бежали из города и оттого-то пустые улицы, мокрые здания такие безлюдные.