На Приморском бульваре, открытом всем ветрам, разумеется, никого не было, берег был совершенно пустынен, его блестящая от дождя асфальтированная дуга тянулась вдоль моря.
Стайка белых чаек тоже слетела на берег и, несмотря на ветер и дождь, кружила над морем; снижаясь, они искали что-то в волнах, и я очень жалел, что в карманах у меня не было ничего для птиц; мне даже захотелось сходить .в магазин, чтобы купить птицам килек, но эта мысль заставила меня усмехнуться. Я подумал, что становлюсь чудаковат не по возрасту;, мелкие рыбешки все равно не насытили бы крупных голодных птиц, и желание это было наивным, каким-то .детским...
Море волновалось, и гребешки волн пенились так бело, что .чистая белизна пены никак не вязалась с серостью ветреного и дождливого серого дня.
Шагая вдоль бульвара, я представил себя со стороны: в такой дождливый непогожий день в прогулке писателя по бульвару было что-то романтическое, и, если взглянуть "а это .со стороны, становилось смешно.
Когда я в полном одиночестве бродил в этот ветреный и дождливый майский день по пустому бульвару, мне казалось, что на свете, кроме шума ветра и плеска моря да еще оставшихся вдалеке криков чаек, нет и не было других звуков. Но, проходя мимо старого летнего кинотеатра, будто в противовес этому моему чувству, услышал тупой стук; я остановился, посмотрел в ту .сторону, откуда доносится стук: трое пожилых мужчин, прижавшись друг к другу, расположились на скамье, средний держал на коленях деревянную доску, и все трое, защищая доску от ветра, играли в домино.
Доска была мокрой, стук костяшек, которыми все трое темпераментно колотили по доске, был глухим, и в глухоте этого стука тоже было какое-то .осеннее настроение, осенняя желтизна; если бы у звука был цвет, глухой стук доминошных костяшек был бы окрашен в цвет листопада.
Одного из пожилых мужчин я, хоть и не видел сорок лет, узнал тотчас же. Это был Мухтар.
Некоторое время стоял, со стороны глядя на Мухтара.
За сорок лет Мухтар мало изменился, но в то же время между тем Мухтаром, которого я знал сорок лет назад, и этим Мухтаром, который теперь, в этот ветреный и дождливый день, сидя на бульваре, шлепал костями домино в компании с двумя другими стариками, была наглядная и весьма чувствительная разница; это была не только разница в возрасте, но и в том, что теперь на Мухтаре не было черного кожаного пиджака, кожаной кепки, черных хромовых сапог - Мухтар был одет как самый рядовой человек.
Сезон в летнем кинотеатре еще не начинался, двери были заперты, окошечко билетной кассы зарешечено, и, странное дело, то обстоятельство, что эти трое, сидя у стены кинотеатра на этом пустынном бульваре, в этот ветреный и дождливый день играли в домино, -делало кинотеатр еще более безлюдным, еще более сиротливым.
Стоя в сторонке, я смотрел на этих троих, слушал глухой стук костей домино, и мне показалось, что вокруг распространился какой-то родной запах; этот запах доносился издалека; я понял, что это запах горячих пирожков, потом вспомнил цветы в фаянсовых горшочках, которые тетя Кюбра выращивала на веранде.
Конечно, цветы давно увяли.
Трое пожилых мужчин тоже, как я, заскучали, сидя дома, сговорились, пришли на свое обычное место, у стены безлюдного, одинокого кинотеатра, и, прижавшись друг к ДРУГУ, стали играть в домино.
Осеннюю желтизну глухого стука костяшек различал только я; этот стук только у меня перед глазами превращался в листопад; трое мужчин этого не замечали.
Я смотрел на Мухтара, и то, что Мухтар, как я, в этот ветреный и дождливый день затосковал дома и пришел сюда, как будто незримо сближало нас.
Когда я был ребенком, Балакерим нам говорил, что все люди на свете родственники, потому что все мы произошли от Адама и Евы, говорил об этом Балакерим как о своем собственном важном открытии, и тогда слова Балаке-рима произвели на меня впечатление поразительной (и почему-то очень таинственной!) истины.
Я улыбнулся, потому что в этот ветреный и дождливый майский день мне показалось, будто мы с Мухтаром действительно в родстве.
Вечером небо очистилось, было буквально усыпано звездами, взошла луна, как будто и не было дождя, ветра и в эту лунную, в эту звездную ночь я увидел странный сон.
Это были обычные ступени, как в подъезде здания, только вели они не вверх, а вниз, под землю.
Я быстро спускался по этим ступенькам, вспотел, но они вели все дальше вниз.
Потом я вошел в какой-то дом и понял, что это - дом Мухтара.
Мухтар был в белой нижней сорочке, в белых домашних штанах, а в руке у него - большое ведро, полное воды.
Белизна сорочки и штанов Мухтара напоминала саван.
Он взял меня за руку, сказал: "Иди, иди сюда!" И мы стали спускаться еще ниже под землю; и, когда Мухтар спускался по ступеням, вода в ведре колыхалась, проливалась под ноги, оставляла лужицы как после дождя.
Сначала мне показалось, что перед нами - крышка гроба, но потом я увидел, что это узкая деревянная дверь подземелья, и мы остановились перед этой дверью. Мухтар, сунув руку по локоть в ведро, вынул из воды связку ключей, открыл большой замок на этой узкой деревянной двери (замок показался мне очень знакомым, я даже на мгновение вздрогнул, потом появился легкий, зыбкий силуэт тети Зибы...), и мы вошли внутрь.
Рукав белой сорочки Мухтара намок до локтя, белые штаны тоже были мокрыми до колен и липли к телу.
Мухтар сказал: "Ну вот они!.. Я их сохранил все доодного!"
На земляном полу подвала выстроились фаянсовые горшочки с цветами.
Это были цветы тети Кюбры, но были они бумажными.
Мухтар, наклонившись, зачерпывал из ведра воду горстями и поливал бумажные цветы в фаянсовых горшочках.
Потом я почувствовал, что сейчас проснусь, и действительно проснулся. Была середина ночи. Я закрыл глаза. Некоторое время ворочался с боку на бок. Мне хотелось снова уснуть, хотелось увидеть: не расцвели ли бумажные цветы от тех горстей воды, что выплескивал на них Мухтар,- может, ожили?
XXXVIII
В один из жарких, засушливых осенних дней 1944-го тетя Ханум обычным твердым шагом шла по нашей улице. Внезапно она остановилась перед трехэтажкой, подняла голову, посмотрела в сторону окон шапочника Абульфата, вдруг позвала жену шапочника Абульфата тетю Фатьму и произнесла жуткие слова, которых не мог никто от нее ждать.
- Фатьма, Фатьма! - крикнула тетя Ханум.- Скажи Адиле, пусть выйдет и плюнет мне в лицо!
На улице не было никого, кроме меня, Балакерима и Джафаргулу; мы сидели под раздвоенным тутовником, на тротуаре; Джафаргулу изумленно посмотрел на тетю Ханум, и я совершенно ясно увидел, что Джафаргулу испугался тети Ханум, этих слов тети Ханум; Балакерим тоже смотрел на тетю Ханум, но в глазах Балакерима, всегда устремленных вдаль, не было никакого удивления; я тоже смотрел на тетю Ханум, сердце мое колотилось, мне было больно, и все же я радовался: как хорошо, что на улице сейчас никого нет, как хорошо, что эти слова тети Ханум никто не услышал; я не хотел, чтобы соседи тоже смотрели на тетю Ханум с изумлением, как Джафар-гулу; я слышал стук собственного сердца, я испугался сильнее, чем Джафаргулу, я так не хотел, чтобы тетя Ханум сошла с ума!
И семья тети Фатьмы тоже, наверное, не услышала слов Ханум-хала.
Тетя Ханум больше ничего не сказала, пошла своим обычным твердым шагом и свернула в наш тупик.
Балакерим некоторое время смотрел ей вслед, потом сказал:
- Проклятый мир! Чтоб ты...
И никогда в жизни не бранившийся Балакерим обругал этот мир самыми дурными словами.
XXXIX
Три года назад я ездил в Америку, и если еще раз попаду в Америку, то непременно разыщу там тетю Зибу.
Может быть, тетя Зиба давно умерла?
Не знаю...
Но у меня такое чувство, что тетя Зиба жива, и я даже представляю себе тетю Зибу совсем старой, спина согнулась, глаза слезятся, и эти слезящиеся глаза днем и ночью горюют по нашей далекой махалле, по махалле, которую никто не знает и никто даже не представляет...
Внуки, правнуки тети Зибы разговаривают по-английски и не знают о прекрасном мешочке с жареными семечками, о прекрасном стакане, полном жареных семечек.