И вдруг, сначала совсем тихо, потом все громче, зазвучала песня:
Пел Линцов, тихий, неприметный солдат. У него был чистый, прозрачный тенор. И песни Линцов любил печальные, медленные, лирические. Он был ротным запевалой, но строевые бодрые песни пел с неохотой, по обязанности. А вот вечерами либо на привале, осаждаемый просьбами товарищей, охотно брался за гитару и пел без конца, но всегда грустное, раздумчивое.
старательно выводил мелодию солдат.
Тихо ему подпевали остальные.
Когда Линцов закончил, вновь настала тишина.
— Подъем, ребята! — негромко скомандовал Левашов и сам поднялся первым.
Солдаты вставали тяжело, нехотя расставаясь с землей, с неподвижностью, с бездумьем.
Пошли. Чем дальше шли, тем больше входили в спортивную форму. Быстрее и четче становился шаг, порой раздавалась шутка, громкий голос ободрял раненых, которых продолжали нести на руках. Но и эта ноша, казалось, теперь полегчала.
Они добрались в лагерь под вечер.
Левашов отправился в штаб, где доложил обо всем и выслушал восхищенные похвалы Дедка.
— Ну даете, ребята! Вы и из ада обратно на землю выберетесь, да еще чертей в качестве «языков» прихватите!
Он громко и заразительно смеялся.
Капитан Кузнецов был, как всегда, скупее в оценках.
— Задание выполнили хорошо, — хмуро произнес он. — Пусть люди отдыхают. Вы потом зайдете, Левашов, прикинем, какие у нас дела на завтра.
Кузнецов при всех обстоятельствах оставался самим собой…
Левашов только теперь обнаружил на своем лице и на руках множество мелких ожогов, глубоких царапин. У него раскалывалась от боли голова, гудели ноги, он натужно кашлял. В медчасти его перевязали, смазали руки. Он переоделся, выпил несколько стаканов горячего чая и отправился в штаб. Там подводили очередные итоги и планировали продолжение операции.
А назавтра десантники снова ушли на борьбу с огнем.
Это длилось две недели. Потом, когда пожары стали стихать, десантники вернулись домой.
ГЛАВА XII
Когда, не чуя под собой ног, Левашов взбежал по лестнице и позвонил, время приближалось к полуночи. Дверь открылась тотчас, словно Наташа все эти долгие дни ждала его, сидя в передней. И одета она была не в пижаму или домашний халатик, а так, будто собиралась выйти на улицу.
Они молча обнялись, затаив на минутку дыхание.
— Ты одна?
— Одна. Ефросинья Саввишна два дня уже не приходила.
В полутьме передней она не рассмотрела его как следует. Со своими обгоревшими бровями и ресницами, подпаленными волосами, обожженной щекой он предстал перед ее взором, лишь выйдя из ванны, облаченный в неизменный тренировочный костюм. С чайником в одной руке и хлебом в другой Наташа, возвращавшаяся из кухни, застыла на пороге. Несколько секунд она стояла, глядя на него. Потом, торопливо поставив чайник и хлеб, подбежала, осторожно дотронулась пальцами до его лица. Она смотрела на него странным, непривычным взглядом, в котором были и нежность, и боль, и что-то еще, какая-то ожесточенность на то, что причинило ему боль.
Наташа осторожно поцеловала его обожженную щеку, дотронулась до ресниц и снова захлопотала, нарезая хлеб, разливая чай, собирая на стол всякую снедь.
Он жадно ел, оживленно повествуя о своих приключениях. Говорил с набитым ртом, и едва ли половину сказанного ей удавалось понять. Но она молча кивала головой, поставив локти на стол, зажав щеки ладонями. И не притрагиваясь к еде.
— Знаешь, задали ему перцу! — рассказывал Левашов, словно речь шла о выигранном футбольном матче. — Он туда, а мы сюда, он отсюда, а мы ему наперерез!..
Она не спрашивала, о ком идет речь, понимала, что об огне.
— Сейчас покажу фотографии. Букреев снимал. Ты увидишь! Где же они? — спохватился он, вскочив, побежал в переднюю за планшетом.
Он продолжал рассказ, но Наташа не слушала, внимательно рассматривала снимки.
— Как это страшно — война… — неожиданно перебив его, сказала она печально.
Левашов замолчал.
— Ну, это не война, — усмехнулся он после паузы. — Это только пожар.
— Какая разница, — Наташа пожала плечами. — Все равно смерть, разорение! Только что человеческие жизни за этим не стоят…