Да, дела его шли средне, хотя могли бы идти отлично. Такова обычная судьба людей мнительных, подозрительных и полных сил.
Не мог Корней Иванович понять, что у него куда меньше врагов, чем ему это чудится, и, соответственно, меньше засад, волчьих ям, отравленных кинжалов. Это вносило в жизнь его ужасную разладицу и в тысячный раз ранило его нежную душу. Впрочем, в иных нередких случаях мне казалось, что он заводит драку вовсе не потому, что ждет нападения. Просто его охватывало необъяснимое, бескорыстное, судорожное желание укусить. И он не отказывал себе в этом наслаждении[11].
Кого он уважал настолько, чтобы не обидеть даже при благоприятных тому обстоятельствах?
Может быть, Блока (вскоре после его смерти). Отчасти Маяковского. Любил хвалить Репина. Вот и все[12].
Однажды он, улыбаясь, стал читать Сашу Черного, стихи, посвященные ему. «Корней Белинский»[13]. Я их помню очень смутно. Кончаются они тем, что, мол, Чуковский силен только когда громит бездарность, и халат тогой падает в таких случаях с его плеч. Начал читать Корней Иванович, весело улыбаясь, а кончил мрачно, упавшим голосом, прищурив один глаз. И, подумав, сказал:
— Все это верно.
Маршак не раз говорил о нем:
— Что это за критик, не открывший ни одного писателя.
И вместе с тем какая-то сила угадывалась, все время угадывалась в нем. И Маршак же сказал о Чуковском однажды:
— Он не комнатный человек[14].
Стихи Корней Иванович запоминал и читал, как настоящий поэт. Но прозу он вряд ли понимал и любил так, как Некрасова, например.
Одна черта, необходимая критику, у него была: он ненавидел то, что других только раздражало. Но настоящий критик еще и влюбляется там, где другие только любуются. А Чуковский только увлекался.
И критик обязан владеть языком. Иметь язык. Быть хорошим прозаиком. А настоящего дара к прозе у Корнея Ивановича-то и не было.
Во многих детских своих стихах он приближался к тому, чтобы заговорить настоящим языком, и, бывало, это ему удавалось в полной мере (последние строки «Мойдодыра»). Но в прозе его чувствовался и потолок, и донышко. Да, в ней была сила, но та самая, что так легко сгибала и выпрямляла длинную его фигуру, играла его высоким голосом, — актерская сила. С фейерверком, конфетти и серпантином.
Отсутствие языка сказывалось и на его памяти. Не назвал — значит, не запомнил. Именно поэтому, рассказывая, он часто за невозможностью вспомнить — сочинял[15].
Однажды он рассказал, как Скиталец, пьяный, приехал на какой-то вечер, хотел прочесть свое стихотворение «Мне вместо головы дала природа молот» и прочел «Мне вместо головы дала природа ноги».
Я посмеялся, а потом вспомнил, что это строки насчет головы и молота вовсе не Скитальца, а пародия Измайлова на Скитальца[16]. Значит, когда Корней Иванович рассказывал, то даже отличная память на стихи изменяла ему.
Настоящая его сила, та, что заставляла его умолкать посреди разговора, уходить в себя, работать до отчаянья, бегать огромными шагами вокруг квартала, — была нема и слепа и только изредка пробивалась в детских стихах. А в остальные дни не радовала она Чуковского, а грызла, отчего он и кусался.
Сегодня припадок ненависти ко всем, забредающим в полосу отчуждения, и в том числе, разумеется, и ко мне, так силен, что Корней Иванович наскоро придумывает ряд поручений, только бы я скрылся с глаз долой.
И я отправляюсь в путь.
Первое поручение — достучаться во что бы то ни стало к художнику Замирайло и узнать, когда будут готовы рисунки к какой-то детской книге[17]. Корней Иванович предупредил, что это вряд ли мне удастся.
И в самом деле. Словно сказочные слуги, получавшие от своих владык подобные же невыполнимые поручения, я попадаю в дебри, сырые и темные. В коридоре дома, полного еще воспоминаниями о голодных годах, я стучу и стучу, упорно и безостановочно, в обитую клеенкой дверь, как мне было приказано. Полутемно.
В двух шагах на полу — перевернутая кверху дном ванна, неведомо зачем вытащенная из подобающего вместилища. На помойном ведре пристроилась кошка и ест с отвращением, отряхивая так, что брызги летят во все стороны, соленый огурец. Я стараюсь стучать погромче, но войлок под клеенкой заглушает звук. Стучу ногой. Из двери напротив выглядывает женщина в платке. Сообщает, что, по ее мнению, художник дома, но не откроет. Он никому не открывает.
— Мохнатое сердце! — думаю я с горечью. — Ведь это я стучу, я. Как можно прятаться от меня? Разве я тебя обижу?
11
Ср. слова Чуковского в записи О. М. Грудцовой «Мой первый импульс плохой. Хорошее я делаю пораздумав» (ВОСПОМИНАНИЯ, с. 311).
12
Ср.: «В жизни любил он по-настоящему только двух, может быть — трех людей» (Л. Пантелеев. СЕДОВЛАСЫЙ МАЛЬЧИК. — «Звезда», 1973, № 6, с. 203).
13
Саша Черный. КОРНЕЙ БЕЛИНСКИЙ. ОПЫТ КРИТИЧЕСКОГО ШАРЖА. Впервые опубликовано в «Сатириконе» (1911, № 5, с. 5). Позднее Чуковский назвал это стихотворение «злой сатирой» (Саша Черный, СТИХОТВОРЕНИЯ. Л., 1960, с. 16).
14
«Некомнатный человек» — так называется и юбилейная заметка Е. Шварца к 75-летию Чуковского («Нева», 1957, № 3, сс. 202–203). За исключением одной-двух фраз, она и по содержанию, и по тону не имеет ничего общего с публикуемым текстом.
15
Ср.: «Воспоминания Чуковского явно тяготеют к тому полюсу, с которым связано представление о художественной (а не фактической — В.В.) точности» (М. Петровский. КНИГА О КОРНЕЕ ЧУКОВСКОМ. М., 1966, с. 372).
16
Измайлов Александр Алексеевич (1873–1921) — критик, пародист. Скиталец (Петров Степан Гаврилович, 1869–1941) — поэт и прозаик из окружения Горького. Пародия Измайлова впервые была опубликована в «Альманахе молодых» (СПб., 1908).
17
Замирайло Виктор Дмитриевич (1868–1939) — художник, оформитель книг. О какой книге в данном случае идет речь — неизвестно, т. к. вместе с Чуковским в 1922-23 Замирайло книг не выпускал.