Выбрать главу

Мы сидели как раз за этими мужиками, один был в коричневом пальто, второй в кожушке, оба в овчинных ушанках, оба старые, морщинистые, ничему уже не удивляющиеся, даже если речь шла о смерти; они тут столько смертей навидались, и теперь их интересовала только собственная. Костек прятался в своей куртке, как черепаха в панцире, даже не глянул на меня, наверно, он всей душой желал, чтобы я ничего не слышал, чтобы шелест этого разговора остался в его голове как морок, как галлюцинация или Бог ведает что еще, остался его и только его собственностью.

Действительно ли так было? Не знаю. Во всяком случае он не взглянул на меня, не произнес: «В конце концов, кто-то должен был это сделать», – даже не моргнул, лишь смотрел из своего панциря, из куртки, которая полезла вверх, воротник выше затылка, смотрел на черно-белую деревню за окном, вереницу домов, рассыпанных вдоль долины.

Дома были длинные, старые, рубленные из бруса, крашенные синей краской либо покрытые креозотом и почти черные, с белой расшивкой. Все они стояли ниже шоссе, и во дворах не было ни живой души, только морозоустойчивые утки сидели в сугробах, словно дожидались оттепели. Никто носа не высовывал. Лишь иногда чье-нибудь смутное лицо смотрело из-за занавески, над геранями, как мы проезжаем. Две дворняги нюхали друг у дружки под хвостами. Полная недвижность. Разве что только дым, изменчивый, извивистый, некая переходная форма между белизной снега и чернотой зарослей и гнилых заборов.

Наконец оба мужика вышли, и мы остались одни в этой части автобуса.

– Слышал? – спросил Костек.

– Слышал. Они тут любят поговорить.

– Да. Говорят, чтобы говорить. Сплетничают… как бабы.

И больше ни слова об этом. Автобус катил по прямой дороге, плавно поднимающейся вверх, время от времени кто-нибудь подходил с бумажкой в тысячу злотых, к водителю, и мы останавливались перед очередной хатой: сплошные остановки по требованию. Автобус постепенно пустел, и я боялся, что в конце концов останемся только мы двое с нашими обросшими мордами и глазами, как дырки, проссанные в снегу, и никто обладающий здравым рассудком не примет нас за полудурков из туристской братии. Но ничего не случилось. Никто и глаз не поднял, когда мы высаживались неподалеку от приюта. Заснеженный зад автобуса исчез за снежной пылью, и мы двинулись. Тем же путем, что и тогда с Бандурко, чтобы через час повернуть на запад и оказаться в этой яме.

Я пережевывал в мыслях два последних дня и две ночи, пережевывал в десятый, в двадцатый раз, чтобы утомиться и заснуть, пока в теле еще сохранялись остатки тепла. Наверно, я все-таки засыпал, потому что временами гардлицкая «тарговица» сменялась ярмаркой двадцатилетней давности на площади перед деревянным костелом. Только проходила она в августе. Костел стоял на высоком обрыве над рекой, а на другом берегу сколько хватало глаз тянулась безлюдная песчаная равнина, на которой временами появлялись стада коров. Деревенские показывали на них.

– Это бялостоцкие, – говорили они с гордостью. И в их голосах были удивление и грусть, как будто капризный зеленый Буг являлся границей двух континентов. Спрятавшись в кустах, мы пили дешевое плодово-ягодное вино, какую-нибудь «Золотую яблоню», «Серенаду», «Пошьвист» или «Харназию», и пытались лапать за сиськи заманенных в кусты девчонок. За нашими спинами ярмарочная публика объедалась лимонным мороженым, с каждой минутой становясь все хмельней и раскованней. Стрельба в тире, огромные гипсовые собаки и стеклянные дворцы – разноцветные, многоэтажные, с крутыми крышами, посыпанными переливающейся прозрачной пылью. Неописуемое богатство. Часы с неподвижными стрелками, зеркальца – стоило их перевернуть, и вместо собственной прыщавой физиономии ты видел холеного Брандо или Клосса, все золотое, серебряное, голубое и розовое. Сокровища Офира, пистоны, пробки и пурпур. Револьверы, ладан и мирра. Небывалые вещи, набитые опилками сплюснутые шарики на резинке. Цветы из красочных перьев, как у ацтеков, поскрипывающие шары из красных гондонов, лягушки на присосках, пневматические чертики и ни одного ангела, тонкая, как волос, бижутерия, лебеди в стеклянных шарах, в которых падал снег, – ничего, что могло бы пригодиться, остаться, долго прослужить. Праздник. Мы пили вино, блевали из-за жарищи и ждали вечерних игрищ в сарае. Ковбойские ремни с пряжками в виде бычьих голов, перочинные ножички на цепочках, трубы, свистки, окарины и дудки, крашенные в зеленый цвет. Бубны. Запах жженого сахара, сумерки и ограбленные сады. Ну и буфера. Хватать за задницы мы пока еще боялись. И огромные цветные расчески, выглядывающие, точно ножи, из наших карманов.

Это, похоже, мне снилось. Гирлянды, роскошь, хороводы гипсовых фигур: Божья Матерь, собака, охотник, святой Иосиф, кошка – все можно было выиграть в лотерею. Ярмарка. Радость народная.

Костек вжимал в меня ягодицы, а я дышал ему в затылок. Возможно, мы спали. Да, точно спали, потому что внезапно нас разбудил грохот, словно все вокруг проваливалось в тартарары. Костек простонал:

– Господи, до чего холодно, – и начал вертеться в спальнике.

Холод шел от ног. Нервная дрожь, судорога, стягивающая мышцы спины и плеч. Наверху завывала вьюга. Я высунул голову. Сыпал снег.

– Засыплет нас, – пробормотал Костек.

– Ежели присыплет, будет теплей. Как в иглу.

– Как в могиле.

Говорить было не о чем. Мы снова спрятались с головами. Я подумал о спирте, но, чтобы дотянуться до него, пришлось бы разрушить наш снежный плоский домик. Как Лазари в белых пеленах, почти мертвые, лежали мы. Клочья снов подхватывали наши души, вырывали их из тел, которые становились чем-то чуждым, неживым, омерзительным и причиняющим боль. Гигантские буки гудели у нас над головами, как пролеты моста, по которым мчались разодранные полотнища воздуха, наполненные морозом, пригнанные из черной пустоты на погибель в кронах дерев. Ветви стучали друг о друга, и было слышно, как в глубине леса падают, обломившись, толстые сухие сучья, ставшие хрупкими от наполняющего их льда. Видно, ветер должен был навести тут порядок, уничтожить все, что мертво. Голос филина, что ухал над нами, желая приятного сна, умолк. Может, птица подавилась огромностью воздуха или просто прекратила свою жалкую вещбу, ибо та была смешна и ничтожна среди зловещего этого грохота, как будто Небесный Воз сломался и летел на землю, чтобы окончательно здесь разбиться.

– Я не могу спать. – Костек произнес это таким тоном, словно мы лежали на двух разных кроватях в гостиничном номере или в харцерском лагере.

– Начни считать.

– Что? Меня колотит.

– Что угодно. Можешь года. Меня тоже колотит.

Так время от времени мы что-то бормотали друг другу. Эти бормотания могли разделяться минутами, а могли часами. Усталость завладевала нами, словно удушающая глубина, пыталась нас утопить, но тела были слишком легкими, и каждый раз мы вновь оказывались на поверхности, нахлебавшиеся, распухшие, белые куклы утопленников, а сны и мысли ввинчивались в нас, точно угри, въедающиеся в падаль, в брошенную как приманку конскую голову. В мою голову – ярмарки, которые мне довелось видеть. А в голову Костека, наверное, «узи», о котором он, должно быть, мечтал, поскольку чего другого он мог желать в своем положении? И я был уверен, что он уже жалеет о том «Макарове», выброшенном тогда в снег. Потому что там, на «тарговице», он ходил, как лунатик. Бросался от одной кучи хлама к другой, вытаскивал жалкие эрзацы смерти, которые хлопали, трещали, стрекотали и мигали разноцветными огоньками, но ни один из них не желал превратиться в его руках в тяжелое и грозное оружие. Лук и стрелы с жестяными остриями, сабля с пластмассовой рукоятью…