В восемь вечера второй вагон «шестерки» был почти пустой.
20
И вот он, Гонсер, тогдашний и теперешний – лицо без всякого намека на растительность, худое лицо подростка, который никогда не следил за кожей.
– Надо рвать отсюда, пока ничего не произошло.
– А ничего и не произойдет, Гонсерек. Скорей уж произойдет, если мы отсюда тронемся. Мы им все запутали той машиной, оставленной в Орле. Там они вынюхивают, там ищут. Представь себе, сколько им придется искать. Как пьяному под фонарем.
Так я утешал его, а заодно и себя. Он сидел, точно мумия, точно карикатура на пробудившуюся мумию. Угол одеяла свисал у него с головы, как козырек.
– Об этом мы не уговаривались. Мы ехали сюда для развлечения…
– Гонсер, ну не было же никакого уговора. Никто ни о чем не договаривался.
– Да, сейчас ты мне скажешь, что все это игра, что убийство – это тоже игра!
И он стих, перепуганный собственным криком. Умолк, убежденный, что ветер подхватил его слова и понес их по свету.
Из глубины шалаша отозвался Василь:
– Он прав. Отсюда надо смываться.
– Интересно, кто его будет нести? У меня тяжеленный рюкзак, – буркнул Малыш, не отрываясь от сковороды. – Он и трех шагов не пройдет. Идет отлить и шатается.
– Ну, может, не сегодня. Завтра, послезавтра, когда выздоровеет. Но отсюда нужно смываться.
– Куда? – поинтересовался я.
– Отсюда.
– Ты что, собираешься выйти из леса, сесть в автобус, и привет? Думаешь, как сюда приехал, так и отсюда уедешь? А вот я думаю, что они уже очухались и следят за всем. Раз уж в Петше побывали какие-то генералы… Откуда нам знать, может, в каждом автобусе теперь сидит их шпик? Это дело очень серьезное, Василь. Еще два года назад они полбригады поднимали на ноги, стоило какому-нибудь придурку с рюкзаком коснуться ногой чешской границы. Думаешь, сейчас что-нибудь изменилось? Сомневаюсь. А тут речь пошла не о пустяках.
Так я говорил. Главным образом потому, что мне не хотелось никуда трогаться. Мне хотелось спать. Пожрать и завалиться спать.
– Да ясное дело, все совсем не так. Вот послушайте. – Василь опять превращался в командира. – Ни в какую Неверку и в противоположную сторону мы не пойдем. Двинем лесами дальше на восток. Километров двадцать – тридцать. Не приближаясь к границе, по горам, обходя деревни и дороги. Я знаю тамошние места. По пути есть два приюта. Поглядим. В любом случае мы должны исчезнуть. Хуже всего в самом начале. Если отсидимся в лесу, все удастся. Попасться мы можем только по случайности. Думаю, даже здесь достаточно безопасно, но лучше не искушать судьбу. Они могут проверить дорогу возле моста, могут заглянуть в лесничество, и даже наверняка так и сделают. Завернут в Четвертне, расспросят. Будут расспрашивать, но не шляться по лесам. Побывают в приюте, в заброшенном госхозе, но не здесь. На сколько у нас еды?
Малыш вытирал коркой хлеба жир со сковородки.
– Зависит от того, как будем есть. Дня на три, На четыре. Точно сказать трудно.
Хлеб с кабаносом я жевал уже в полусне. Я вытащил свой новый спальник, фиолетовый с желтыми точками, снял штаны и кальсоны. Малыш дал мне свои, сухие и чистые, и еще дал второй спальный мешок. Я свернулся в клубочек у огня и еще слышал, как Василь что-то говорил про топор и как они с Малышом вышли за дровами. Они решили пустить на дрова сараюху, что стояла по соседству. Я заснул, вглядываясь в красный отсвет углей, полный переменчивых пейзажей. Но сон мой был хрупок, как эти огненные ландшафты. Я все слышал. У меня в ногах Костек устраивал себе лежбище. Снаружи доносились треск разламываемых досок, пронзительный скрип ржавых гвоздей, ругательства Малыша и Василя, и все это было погружено в гудение ветра. Он несся поверху. О нашу халупу разбивались лишь отдельные его порывы. Собственно, сном это не было, хотя мне снилось разное, короткие, стремительные фильмы, из которых я вырывался, удивленный, что все это неправда, что огонь все так же потрескивает, что я вовсе не убегаю по пояс в снегу, а, напротив, лежу, мне тепло и в общем-то все абсолютно безразлично, и я опять погружался в рваные, фрагментарные сюжеты. Начало и конец ночи без середины, без той черной бесконечности, которой разделяются дни. Костек спал по-настоящему: храпел. Гонсер мучился. Я был доволен. Всякий раз, открывая глаза, я знал, что через минуту снова рухну в хаос видений, вовсе не ужасающих, даже и неплохих, хотя каким-то образом это оказывались картины последнего времени. Но каждое пробуждение отделяло меня от них безмерностью пространства, снега и ветра. И даже когда появлялись вооруженные люди в форме, я радовался, что это не я бреду с железякой на спине, утопая в сугробах, бреду по делу, которое касается меня постольку-поскольку. Это они, вынужденные исполнять дурацкие приказы, бредут сквозь метель, проклиная командиров, и мечтают о том, что я теперь обрел, о тепле и спокойствии. «Да пошло оно», – повторял я всякий раз, когда выплывал из сна. Я еще тесней сворачивался в клубок, чтобы взаправду стать самим собой, чтобы изгнать из складок одежды все это чуждое пространство, весь воздух, все атомы тревоги и случайности. У меня даже ноги согрелись. Я пердел в спальный мешок, и запах собственного сероводорода был сладостен мне. В своей вони, как в околоплодовых водах, подумал я. В конце концов я спрятался в мешок с головой. Иногда мне чудилось, будто я слышу шаги, рев моторов, собачий лай. Поскольку сны не могли задеть меня, то и действительность, когда мне снился сон, могла поцеловать меня в задницу. Мне захотелось представить себе какую-нибудь женщину, что-нибудь такое сексуальное, но это у меня совершенно не шло. Какие-то военные фильмы, маршал Тито, кони по брюхо в снегу, огромные открытые долины и вереница людей, медленно движущаяся по бездревесному, безжалостно открытому пространству. Все это я видел с высоты, словно был пилотом самолета. Они шли, погруженные в белизну, словно в воду, некоторые держали оружие на высоте груди, все с вещмешками армейского зеленого цвета; видимые как на ладони, безумно одинокие, они поднимались к плоскому перевалу, за которым расстилалась точно такая же долина, а за ней еще одна, и еще одна, и так вплоть до бесконечно далекого и все время отступающего горизонта. Длинная змея, состоящая из людей. Но я видел и лица. Почерневшие, худые, заросшие, на головах какие-то тряпки, ушанки, вязаные шапки. Они выглядели как солдаты фон Паулюса после капитуляции, хотя среди них был Тито и никто их не конвоировал, никто не отнял у них оружия. Они поднимались на седло перевала, оставляя после себя глубокий снежный ров, и ползли дальше, к следующим перевалам, монотонно, медленно, с упорством автоматов, и лица их не выражали ни страдания, ни боли, ни напряжения. Они были просто страшно усталые и неподвижные. Все это я видел с высоты, но в то же время и снизу. Холщовые лямки вещмешков, кожаные портупеи. Странная армия. Не то в отступлении, не то в поиске. Черт его знает. Может, я был ангелом. Парил над ними, словно дух. Я не ощущал ни холода, ни тепла. Как бывает во сне. А может, никакой не Паулюс и не Тито, а русские, идущие в 1914 году на Венгерскую низменность, на Вену? Ведь было же это. Они действительно проходили по этим долинам зимой среди снега, дыма и крови, направлялись к низким карпатским перевалам.
В конце концов, их образ не мог пропасть без следа. Возможно, он возвратился после многих лет, отразившись где-то от какой-нибудь звезды, туманности, галактики, их там до черта, и оказался у меня под веками. В сущности, никакого чуда. Иной раз люди видят и не такое. Я им не завидовал. Вскоре им предстояло возвращаться. Видя их бессмысленные мучения, ощущая тепло спальника, я испытывал огромное удовлетворение. Нет, не от их мучений. Оттого, что существует граница, тоненькая линия между спальным мешком и огромной белой могилой долины. И я хотел сохранить ее как можно дольше.
– Да и хрен с ним, – объявил Малыш, бросая нарубленные доски. – Ты, Бандурко, слишком из-за этого переживаешь. В конце концов, это в каком-то смысле совпадает с твоим замыслом. Разве нет? А ты сразу в легкую истерику. Ты ведь командир. А сейчас даже военный вождь, как у индейцев. Вот они проснутся, и тут уж без совета старейшин не обойтись. А пока можем выпить.
– Не хочется.