– Ах ты, сопля… ты это мне…
Теперь Газда схватил Мацека прямо за шею. Он пригнул его к полу и толкнул через всю комнату, как игрушечный автомобильчик. Пролетая, Мацек зацепился за ноги Малыша. И это было большое везение, потому что он упал и не успел расшибить голову о стену. Упал он на Иолу, которая решила притворяться до конца и только простонала и дернула задом, словно желая сбросить тяжесть. Газда освободил ее. Он опять схватил Мацека за горло, тряс и шипел в лицо неизменное «сопля, сопля», а потом опять шарахнул об стену. Такова была его метода. Бить он явно не любил. Мацека, похоже, оглушило. Раздался гулкий удар, и Мацек замер в каком-то странном положении, не то на корточках, не то на коленях, не то сидя, точь-в-точь как клоун, марионетка с обрезанными веревочками. Газда подошел ближе, чтобы осмотреть поверженного оскорбителя. Встал над этой кучкой конечностей и подбоченился:
– Да я ее тут… ах ты, сопля слепая… да я ее тут каждый раз, как вы…
Он выблевывал гнусности, распалялся ими, возбуждался, наверно, даже забыл о продолжении экзекуции и полностью был захвачен ими, потому что не обратил внимания, что Мацек постепенно распрямляет то, что было искривлено, повывернуто, медленно ползет вверх по стене, словно на ладонях у него присоски, медленно разворачивает голову, поворачивается всем телом, и я даже не могу сказать, в какой руке у него блеснуло. Газда ринулся вперед, намереваясь припечатать его всеми своими килограммами, однако в конце концов боль дошла и до его сознания, уж очень труднопроходимыми были у него в теле все эти соединения, он схватился за лицо, и тут на его пальцы, из-под которых уже вовсю текла кровь, обрушился второй удар разбившихся очков.
За стенкой, за дверью, которая сама закрылась, пятнадцать голосов ревели, что построят себе шалаш в прерии среди трав. Малыш, прежде скорей лежавший, теперь скорей полусидел.
– Без йода и бинта не обойтись, – сделал он вывод.
Газда стоял на том же месте, где его настиг удар, и стенал, скрыв лицо под маской из ладоней и раскачиваясь взад и вперед.
– Ничего не вижу, ничего не вижу, люди добрые, я ничего не вижу…
Я оторвал его руки от лица. Лоб у него был рассечен, левый глаз заливала кровь. Я взял его под руку.
– Пошли, пошли наверх. У тебя аптечка какая-нибудь имеется?
– Имеется… имеется… я удавлю его…
Очевидно, это был план на будущее, потому что он без сопротивления позволил вытолкать себя в коридор. Спотыкаясь, стеная и ойкая, он доперся до своих дверей. В комнате горел свет. Я посадил его на синтетическую шкуру. Он сказал, где находится аптечка. Первым делом я вытер ему лицо мокрым полотенцем, а потом осмотрел. Порез кончался над самой бровью. Еще бы чуть-чуть, и… Затем я полез в аптечку, вытащил содержимое, марганцовку, марлю, бинты, часть распихал по карманам, ничем не рискуя, так как Газда снова закрыл рожу руками, и принялся делать перевязку. Раскрасил ему полморды фиолетовым, марганцовка смешивалась с кровью и живописно растекалась, наложил три слоя марли, закрыв буркало, а затем стал наворачивать бинт, превратив его практически в слепца. Вид у него был как у последнего идиота.
– Что у тебя с глазом, сказать не могу, потому как в этом не разбираюсь. Но в любом случае выглядит все не лучшим образом. В таких случаях надо лежать.
Так я втолковывал ему. Мне не хотелось видеть его этой ночью. И вообще никогда. Он что-то вякал, но был кроток как ягненок.
– Пришлю тебе потом какую-нибудь санитарку.
Никто ничего не заметил. В нашей комнате царила тишина, какая наступает на поле битвы, когда все кончится. Мацек пребывал в состоянии ступора рядом с Иолой, которая по-прежнему притворялась, будто ничего не ведает. Она спала. Этакая спящая красавица. А я снова изобразил из себя брата милосердия. Я полил водой из принесенного чайника перевязку из бывшего Гонсерова полотенца, и мы стали дожидаться, когда она размякнет. Говорить было не о чем. Малыш молчал. Как будто перевязывали не его. Я велел ему сесть. Я развязал, распутал узелки и снял повязку. Малыш снова улегся, а я опять полил то, что открылось, водой. Есть там загрязнение? Нет загрязнения? Одному Богу ведомо. Немножко кровавилось, немножко гноилось, по краям краснота. Вид был довольно скверный. Я принюхался. Похоже, не воняло, во всяком случае не сильно. Я подумал, что никогда не нюхал Малыша. Может, это был его обычный запах. Я потрогал края раны.
– Больно?
Он сделал гримасу, словно ему наплевать. Пожал плечами. Я залил все фиолетовым. Нарисовал пальцем вокруг пупка какой-то запутанный узор.
– Перманганат калия, – сообщил он мне.
Я подождал, пока жидкость высохнет, и снова усадил его. Он придерживал на себе марлю, а я завернул его в две упаковки бинтов и конец закрепил булавкой.
– Не давит?
Выглядел он потрясающе. Как в чистом белье, как после геройского сражения, как в девичьем корсете. Вот только серое вязкое лицо не очень с этим гармонировало. Он опустил рубашку и свитер, лег и вновь погрузился в молчание. Я оставил их. Всех троих.
А там все изменилось. Концерт кончился. Занятия в подгруппах. Плоский амфитеатр рассыпался, и сейчас это больше смахивало на какое-нибудь кафе. Они сидели по трое, по четверо. Пили лицом к лицу. Азербайджанский портвейн прямо из бутылок. Водка тоже наличествовала. Очевидно, они просто припрятали ее от газды. В одной из группок Гонсер что-то тренькал без слов, якобы для себя, но Черненькая Налысо сидела напротив, вперя взор в черную дыру гитары, сидела, подперев рукой подбородок, и вид у нее был как у попсовой версии Мыслителя. Было тихо, уютно и безалаберно. Бандурко сидел у стены, а его длинноволосый дружок рядышком, как в автобусе, и теперь я смог рассмотреть его худое, нервное лицо, с которого опьянение постепенно стирало красоту. Он смотрел куда-то вдаль, в неопределенность, Бандурко что-то говорил вполголоса и тоже смотрел в голубую даль. Выглядели они как два ханурика, погруженные в собственные миры, как персонажи с картинки, именуемой молодежная вечеринка, когда участники, измученные алкоголем, курением и бессонницей, неспешно плетут языками в надежде, что усилие это не пропадет зря, что в конце концов они прикоснутся к некоему откровению, к истине, что в последний момент они на краткий миг вспыхнут внезапным огнем озарения, а ночь необъяснимым, чудесным образом превратит их, прежде чем они свалятся на пол, в бесплотных ангелов, энергию, живую, чистую мысль.
Только Костек выглядел трезвым, короче, как обычно. Он сидел рядом с Весеком, между ступнями у него стояла кружка, в руке у него была сигарета, и они просто разговаривали. Несколько тел уже валялось на матрасах кверху задом в отключке, но большинство стойко держалось, пребывая в воспоминаниях или даже строя планы на будущее. Я с минуту постоял, но никто на меня даже внимания не обратил. В этом дыму не заметили бы даже архангела Гавриила с огненным мечом, а я был вообще серо-черный и не очень знал, куда приткнуть свое наличие, к какой интимности прилепиться. На улице трещал мороз, в той комнате пахло кровью, поражением и молчанием, а мне жутко хотелось выпить, потому как иного выхода у меня не было. «Да насрать, – подумал я. – Пойду и выпью из его кружки. Эта сволочь не заразная». Так я и сделал. Подошел к Костеку и заглотнул все, что было, а кое-что там было, но, чтобы не выглядеть хамом, присел рядом, но не слишком близко, точней сказать, у них за спинами, у стены. И, как обычно, стал подслушивать, но им нечего было скрывать.
– Ну да, да, из деревни, из деревни, – говорил Весек, – но сна меня это не лишает, потому что деревни больше нет, как нет и городов. Мой отец был малоземельный и работал рабочим на фабрике, а я буду интеллектуальным рабочим. Дед? Ну, это другое дело… он корзины вечерами плел… а я уже никакого ремесла не знаю… Когда я приезжал домой, то ел яичницу, смотрел и ел, а потом уезжал. Плоские поля, вербы, крестьяне стоят и пялятся, а я иду, иду, и так до самой станции, на поезд, и мне было все равно. В этой жизни нужно что-то делать, ведь так? Проводить время, накапливать силы для какого-нибудь решающего и хорошо обдуманного прыжка… Царьград, Украина, Стокгольм, давно проложенные, но только подзабытые маршруты. Тут продать, там купить, отвали, бездельник. А то в морду плюну. Чье? Народное. Я не слишком разболтался?