На другой день Фабр и Казначеев повлеклись к новому начальнику на поклон. Войдя в широкий и светлый холл, они сообщили дежурившему у дверей адъютанту свои фамилии. Он отыскал их в списке и отправился доложить. Пока молодой человек ходил, гости озирались по сторонам. Им бросилось в глаза, что внизу у широкой белой лестницы топчется штаб-офицер с землисто-серым лицом. По всей видимости, он чувствовал себя неважно и не решался штурмовать крутые ступени. Наконец со вздохом полез вверх, но, не пройдя до первого пролёта, покачнулся. Саша подоспел, подхватив незнакомца, прежде чем тот грянулся на пол. В этот момент явившийся на вершине лестницы адъютант крикнул вниз:
— Львов, его сиятельство велел тебе передать, что если ты сию минуту не будешь у него с бумагами, он прикажет заключить тебя в каземат.
Штаб-офицер побледнел ещё больше, едва смог процедить Казначееву: «Благодарю!» А затем с таким проворством взлетел наверх, точно у него отросли крылья.
— Да что же вы делаете? — возмутился Фабр. — Этот человек болен. От такого напряжения ему станет только хуже.
— Вы полагаете, в каземате ему полегчает? — спросил адъютант, спускаясь вниз.
— Так вы не шутите? — изумился Казначеев.
Адъютант вытаращил на них глаза.
— Кто же такими вещами шутит, господа? Побойтесь Бога. Я бы и сам ему помог, если бы не имел строжайшего запрещения. Граф не любит, когда ссылаются на личные обстоятельства. А служба стоит. Намедни капитан наш из линий опоздал с приездом по вызову на три часа. У него жена померла. Хоронили. Стоял на коленях, слезами обливался, просил прощения за задержку. «Какое мне дело до твоей бабы?» Весь сказ. Свезли его под арест. Если кто болен, на второй же день записка от графа: «Вы скучаете», — и новое приказание. Попробуй не встать. Вы не удивляйтесь, господа, если заметите странности в поведении: здесь у всех нервические припадки.
Обнадёжив гостей этой картиной, адъютант повёл их наверх, где в следующей за вестибюлем комнате сидел за бумагами злополучный Львов. Он без особой приязни глянул на вновь прибывших, видимо, стыдясь своей слабости, и кивнул на дверь:
— Его сиятельство велел вам войти.
Сделав шаг за порог, Фабр и Казначеев попали в нарядную гостиную с шёлковыми палевыми обоями в цветах, с видами Италии на стенах и с чудными мраморными головками Гудона, изображавшими не то детей, не то херувимов. Граф сидел в кресле и был облачен в зелёный артиллерийский сюртук. Его лицо сразу приковывало к себе. Хотя в комнате находились ещё люди, вошедшие точно не видели никого, впившись глазами в грозного своего «хозяина». Это определение мигом пришло обоим в голову и было при всей своей оскорбительности донельзя точно. Их продали. Подарили. Проиграли. Приписали к ведомству Аракчеева, как крепостных к заводам. Ужасный смысл произошедшего стал очевиден при первом же взгляде на графа.
— А вот и мои «carbonari» пожаловали, — сказал он, растянув губы в подобии улыбки, отчего его физиономия стала ещё более безобразной.
Тот факт, что их уже заранее считают вольнодумцами, не порадовал офицеров. Между тем Аракчеев пока только шутил. И напряжённое внимание, с каким гости уставились ему в рот, польстило графу.
Их сиятельство был отменно некрасив. Со стороны казалось, что, собирая его, Бог использовал какие-то лишние детали, оставшиеся от других людей и совершенно не подходившие друг другу. Высокая, костистая фигура с сутулыми плечами и длинными, сильными руками совершенно не соответствовала тощей мальчишеской шее, по которой можно было изучать анатомию жил. Мощный, нависающий лоб свидетельствовал о недюжинном уме, тогда как само лицо — простоватое, с широким, чуть на сторону носом и глубоко вдавленными глазами — не являло миру ничего примечательного. По первому впечатлению это был честный служака, недалёкий, но ревностный и готовый расшибиться в лепёшку, лишь бы исполнить высочайшую волю. В двенадцатом году из уст в уста передавали слова Аракчеева: «Что мне до России? Был бы государь цел». Такую преданность любят.
Но ощущение простодушия исчезало, чуть только граф начинал говорить. Всё его лицо приходило в движение — точно каждое слово давалось с трудом и, произнося фразы, он делал нечто противоестественное. Подбородок сморщивался и судорожно подрагивал, а мясистые, оттопыренные уши тряслись. В его ужимках было что-то обезьянье. А во взгляде, каким начальник окинул вновь прибывших, сквозило столько бесстыдного любопытства, что оба почувствовали себя голыми.